З а б ы т а я к н и г а.

Рассказ

     Перевернутый русский флаг - только море внизу, потому что мы под мерзлой водой - подскакивает от ветра: королева дома, - матушка отошед ко сну, и жалостный свет сочится из глянцевых окон. Охранник заступает в еловую тень ( - мой надворный любовник). Отсвет скаредно стелится на одной, гостевой половине: матушка бережлива, - родина, спи спокойно, не растратчики мы тебе. Утки картавят протяжно, пограничная колыбельная баюкает близкое: явел - яволь, а с веток слетает пепел моего сердца, уносимый к соседям, в освенцим. Память - надежное место свиданий. Там же и в тот же час я воскрешу тебя, жизнь, муравей на лучине, стрекоза с изумрудной спинкой, животом бирюзовым - шуршит, пока не задушит, - спи, маленький!

      Брат мой теперь приехал - повидать меня перед смертью. Цепями гремит, крестом и печаткой, дымом пахнет и ладаном, вином гасконским, руки его волосатые надежны и ласковы, борода духмяна, как хлеб, - сгреб меня на руки, скачем козлом по комнате, - все шуточки! Сынишка в ногах заплутался, сутану дергает себе на орешки, а елка смолой горит, фольгой сыпется, игрушки бьются и друг о друга так тренькают. Утро уже, везет меня брат к костоправу.

    Амстердам отмывается от постельного интереса к президенту Америки. 6000 братков замели ночью в Питере (считай, что друзей твоих). Очищается Дума от вражьего элемента, а там - уж новый импичмент, -распоясан актеришка, помереть не дадут православному по традиции русской, - живой водой его по синюшной полости, да самогонкой, да веником, да квасу на камни, авось обмякнет да взвоет по-волчьему, соловьем-разбойником зайдется от скрюченных ребер...

Везут меня к костолому, две смерти по мою же душу сражаются . Трупный город Париж из левого рукава вываливается, а по правую руку Россия плывет в облаках в новое тысячелетье: многия лета! Братец на лавку - с прорезью для крика узкого - свалил меня глоткой вниз - и долой, родненький. Через пять часов доктор перехватит мои косточки из мокрого полотенца, сбрызнет своей нашатыркой, и - следующий! Оглянусь, как сумею, а за дверью ортодокс пейсатый молится обо мне, о стену бьется затылком, о стенку плача. Жизнь - пустые хлопоты, - начинаю учиться жить, - нужно же как-то выжить, но - время подумать и о читателе. Говорю на гортанном, как чайка: выгляни, как проедем за поворотом, с одной стороны - танки замаскированы, русопятые воины продувают щелочку узи, из-под колес камушки острые отстреливают рикошетом в падшую лошадь, и все бы ничего, да на жаре она белая будто ослица, на куче мусора, и мухи над ней мелкие, жгучие, шакал облизывается кругами, - но не стемнело. Ты же, - говорю, - понимаешь, все это бойня, пахота и кресты за спиной - вот тебе родина, пригнали дедов, насулили им сладкого, - розочки в палисаднике вялые в шесть утра как польешь, - да не в семь, чтоб с травой не сгорели, - в очередь приставишь к прилавку в пятницу перед гудком (думают все, фабричный, ан нет, дудочка диделя!), кочан по шекелю, да двумя руками сгребай, мешковиной прикрывшись, морковинку за зеленый хвостик, да апельсин подгнивший с бочком, туманом присыпанным, - по первости не распробовав, тронутый цитрус насквозь протягивает: горечь полынная вернет на землю - обетованную, запамятованную!

А за ними внуки потянутся - скользкие беженцы, если дед экзамен сдал в консульстве, крякнул на идише, прошамкал про местечко наше мистическое, - вот и внуку забрал потрошить - за родину, по забывчивости, за сталина. И за ельцина, и на биби, и на дедовы именины испекли мы каравай вот такой... Девочка в хаки дымом затянется, потом покроется и бледностью мертвенной, пия кофе на вышке, как по трубке ей скажут и про дружка дорогого, что без цинкового гроба на вертолете болотном, как стрекоза, под облаками бьется - возвращается не по своей к ней воле. Ты помолись, ортодокс, подкрути свои пейсы, - то вши, то блохи, -пальмы сухие струятся сквозь пальцы, - говорю, - чтобы головы им поставить, убийцам, генералам хваленым, бодрому кнессету за колючей проволокой от убитого архитектора, - что эфиопам твоими братьями наказали быть, пушечным мясом на бойню кошерную выстлали, - эфиопы улыбаются алмазно, руки протягивают, да ноги тянут допрежде. Старуха бегает там возле прилавка, банку колы пустую, измятую к губам избитым приставит - и командует машинам шуршащим: на фронт, родимые! С той войны еще бесится, регулировщица. Мамка бухарская дочке кричит трехлетней: зарежу, потроха повыму, скотина! Завьется ночью, надушится, воровские сородичи, что евреи твои, по ступенькам к ней ползают. И мамаша-марокканочка с пятого этажа орет ее отроку, в школу преследуя: умри, подонок, завтрак забыл на столе, как же не поевши ты, деточка худенькая, - умаешься?! А с уроков спешит он на шахматы, где меламед пишет в анкете, мол, бакинский еврей я, первый учитель Каспарова, - все мы, бакинские... И на одной ножке скачет сей отрок вдоль парикмахера - брею, стригу за 5 шекелей, кандидат философских наук. И мимо меня запрыгает, поддавая носком банку пепси, а я завтрак несу любимому через весь аж город пешком, на вытянутых, - нет у меня на автобус, и на велосипед еще нету, и все жду, задрав голову на девятый этаж, недостроенный дорогим моим плотником крутого замеса, фальшивого разряда, знаменитым хирургом из Склифосовки. Бывшим и бывшим.

Так бегу мимо всех их по долгому пляжу, - страшно тебе под водой, на себя глядеть под воду, - и сбивает меня с ног спасатель, а второй, что с вышки, орет - мамаша, чьи это дети? Детки уже - мальчик, вцепившись в сестренку, на дно ее с камушка, - бульк! Нет у меня деток, - любимый прикуривал, анекдотцем перекинувшись с тунизайкой, и скольжу я мордой в песок, - а спасатель - все за пяточки детей моих, да вытряхивать, да по шее, да по хребтинке, воздуха, воздуха... Не плачь, - говорю, - бог - он един, тени меня доконали, выше живых вы, тени! Правительства - слишком, клик - чересчур, торговцев у церкви - разносчик оружия, разносчик заразы наживы, разной живности с бойни. Доктор ладони свои круглые тальком обметет, не даст потерять сознание, порог боли ему - работу чувствовать. Байки журчи в щелочку, да заговаривайся. И вишу я птицей на вершине горы, - той, перистой, что падшую лошадь распробует, и шакал от нее, что от выстрела.

А дома - братец мой ласковый разложит шахматы с мальчиком, конь или пешка, и сутана его не подвернута, а сыночек мой глазками хлоп, ручками тянется, и братец - расцелуй его в ручки, и в лобик, как мертвого, а сам уж горит, два кадыка наливаются - змеиное яблоко, но не встать мне с лавки до вечера. Молчи, - говорю себе, - шлюха, о прекрасном молись, репетируй яволь и явел, перспективу вынашивай. Там, по Питеру да по Москве, где соседка раба его Света, на ксилите да каше, кончился сукразит, инсулина ампулу в ванной о кафель разгрохали, на вату намазали, только ладонь раскровили, и орет эта Света дебелая, голая, руки раскинув, не узнать никого, с ножом на мужа бросается. Нет у них крови еврейской, нет инсулина в крови, на полу, на прилавках, помирать ей пора на границе жизни и жизни.

А мне все 17, в Питер приехала, с вокзала в гари и копоти - не закашляйся, - переводчик высокопоставленный зазвал к себе в коммуналку, туфли сняла - и на цыпочках, крадучись в комнату, а он дверку на ключ, ш-ш-ш, по углам пошакалил, хлебца достал с холостяцкой собачьей радостью, соседи ложатся так рано, встают по звездочке, гудок фабричный у них, не шурши, ш-ш-ш, спать лучше вовремя, да лечь негде, со мной на раскладушке вот разве что. Говорю ему - больно, не надо так, а он - ч-ч-ч, помолчи, не скрипи, немочь бледная в лунном сиянии, раз уж ты девочка. Больно! - шепчу и плачу, а он спит уже, милый друг, отвалившись, - нет тебе девочки. Я бандаж как примерю с чужого бедра, ушью на три размера, привалюсь к избе рубленой - полистать украденный песенник, а там от руки - и скулится так жалостно, о любви да разлуке! Ходит миленький мой, карьерист высокопоставленный, не дотянешься, по заграницам в кгб да партии. Налево пойдет - обрюхатит, направо - водкой помянет с луковицей у часовенки. А сынишка отдал дружку скэйт, доску свою с колесами, с ветерком прокатиться: негритенок - аж сквозь витрину, осколки сыпятся, кровь на снегу, мама - расплачивайся (и машину дал - отвечай, - ишь, раздавит чью душу кромешную).

И сыночек мой заскочил на корабль по-маленькому, мы пока спрашиваем: куда, да когда, - билеты есть, отвечают, - в Швейцарию, на трехдневку, - пароход гудит по-фабричному. - Еле спрыгнул сын ко мне на руки. Братец в церкви на том и держится, что владыка падок на сладкое, что сутана у них неподшитая, меж костистых ног крепкий ножик меж лядвий пресных засаживай, да розовым ротиком, да о звездочках все, о высоком, замолишь в клети решетчатой исповедь, - на том и стоим. Уж как братец мой все песенки перепел жирным басом церковным мальчонке, уж как щупает он его, как ворочает, подбрасывает, и огнем меня жжет будто со свету, и мальчишку совсем отшатнуло: дяденька ты мой, ты мой дяденька!..

Да нашатырчику. Принимай меня, оттепель страха, иду за тобой, перед смертью дожить не грешно,- что тебе метастазы, все сбудется, да не замолится, и куда нам бежать - пушечным мясом из Страны той да в землю? Чайки прокричат, как петли несмазанные; уток жуткая брань аукнется в небе, - замирись, родной! Пепел с веток лыжной палкой отряхивая, боясь вдохнуть глубоко да вольно возле фашистской границы, а там - через горы - веснушчатый солдатик, тоже сынок мой, целится из конфискованного калашникова в убитого арабчонка с камнем в руке, что рикошетом от белой ослицы, и мы - шакалы - вкруг разбрелись, все зычим из-под ладони: восход или запад?

(Прим.: яволь - так точно).