Рассказ из книги *Русские за границей*.
Ш т о п о р
Лене Колганову
Я работаю девочкой по вызову. - Нет, не только той, - эмигранты разыскивают
меня перед самоубийством. Разрешить сомнения, облегчить участь, охладить
пыл. Словом, не отвести руку.
Далеко простирается кладбище моих мертвых, друзей - тех, что не стали
близкими. Все они - личности и герои, - все примеряли мешок палача на саван,
колпак шута под смирительную рубашку, - ту, что ближе к телу; куклусклановскую
прорезь для глаз - под испанский сапог и сиплое пение. - Пошто я не сокол?
Пошто?!
В душной стране под пыльными пальмами, с которых негритята палкой
и желтыми камешками сбивают финики, сидит самолетчик, угонщик, и теперь
уже скучно ему стать президентом. Гадает он думку, подперев увесистым рыжим
кулаком гладкую щеку, рыбьими слепыми глазами уставясь в прошлое. Маленький
в кепочке скачет вокруг него, запрыгивает, а сам шепчет - мама. Водка блестит
в стаканах и огурец с привкусом соды, а подружка угонщика - как поет, так
знобит низким голосом, русалочка, обернувшаяся *своею старухой*, - сделай
ее теперь мэром!
Два приземистых бандита обсели ядовитого, окривевшего тощего - заберусь
к нему на колени, стукнусь о чашечку, да там - занято. Но какой он чуткий
прозаик, из нюансов каких и ню; но как ему тошно! Он протягивает руку по-пушкински,
отставив мохнатую, лысеющую уже ступню, и все вскрикивает во сне, будто
- поэт.
В полнолуние я становлюсь сумасшедшей и все наперед уже знаю, - снова
вещать! И чем завершится фильм, и как - книга, и чем кончится жизнь. Сыграем
по-крупному, предсказатели! И тот фантик, что соскочит, насаженный, с острия
палки, не донесен до пакета, - после конгресса у открытого бассейна мы
убираем в полночь, и гвоздем я пытаюсь подцепить пластиковый стаканчик,
скомканную салфетку, поющую ночью лягушку.
Муэдзин подтягивает ей в микрофон, и окно закрывает со стуком толстый
старый поэт в арестантской пижаме, - а какой был мужик, давил их всех одной
левой, захлебывался, не закусывая, - по усам текло; находил себя поутру
в чужой постели, и на тошнильном зимнем коврике с персидским узором возле
кровати, на питерской духмяной помойке, гнал с подушки кота, а баба крестилась
и думала: боже! Так ростом осел, грызет по ночам мусоленный карандаш и
зачерпывает ложкой салат из эмалированной кастрюли на месяц.
Мы с ним подпрыгиваем в автобусе 18 и не знаем друг друга. На перекрестке
высится памятник - крыло предыдущего автобуса 18 или лоскут багажника,
ржавый, с выбитыми именами, взорванными у светофора. Есть там и дети. Девочка
в бумажных чулках лижет мороженое, нахимичивает губы малиной, и мальчик
в строгом костюмчике шепчет молитву. - Вечная память.
Прозрачная перчатка внутри намокла, вода капает с запястья, и я драю
веревочной шваброй все тот же треснувший кафель. Попробуй выгрести из темных
швов эту вечность! По шашечкам ведут мимо цепного араба, взгляд его голоден
и небрит, равнодушен к женщине, ему хочется пить. От серой воды в ведре
его мутит еще больше.
В аэропорту нам нехватило даже на полстакана пепси, - в Питер пришел
НЭП, - мы все складывали рубли, дети скулили, но другие отечественные эмигранты
уже стянули с подноса их дармовую порцию. Подавальщик озирался, да что
мог поделать: граница!
Демократия, черт ее за ногу. Вот Майя, известная поэтесса, кричала вчера
мне в трубку - милочка, что там на съезде? Что Горбачев, что Ельцин? Сердце
его? У меня только помехи! - Я прислоняла телефон к экрану и забывала о
Майе: дух захватывало от чувства свободы, от ненависти к коммунистам.
Майечку скоро зарежут среди бела дня в собственной подворотне. Так,
без причины. И с тех пор политика и меня, и ее мало интересует.
Одному другому прозаику под снежными пальмами как мне хочется врезать
шайбой - по его отъевшейся морде, столь мной любимой. Он гоняет команды
через границы, и никто не взвизгнет ему: милый, румяный, что за прозищу
шпарил, рожал, гоношил, как сиживал задумчив, отплевывая шварму, а пиво
кап-кап, старость - кап, в капкан мокрого кролика, шкурку на воротник вместо
веревки, и требуху зажарим у Нисима, если он существует... И некому провожать
глазами через витрину длинноногих курносеньких, некому быть прозаиком.
А еще есть Хэм. Он разводил костер на берегу Средиземного моря, под
накатом пены и зимних барашков, и красотка подтаскивала сушняк, - его и
курили. В их палатке мерцала любовь, вино томилось, и плавились кипарисы,
Хэм рыл носком солдатского сапога мокрый песок. Он хотел бы работать служителем
пляжа, охранять от гранат, вытаскивать из воды спасенных, утопленникам
делать дыхалку, - но теперь вокруг его сапога ползает одиннадцать детей,
- Спок! - говорят, - папа, - спок нок, пиши про нас книжку. - Вот она,
старость.
Эти все лежат под ружьем, под калашниковыми и узи, - галька отстреливает
иногда по щеке, мельком, - нет ни минуты стереть струйку крови, и в дюнах
бухает, и сердце от слабости - бух, бах, застрянет в глотке, зайдешься
крикнуть - Вперед, за родину, - а эхо - За Сталина, - ма-а-ма! Назад. Как
раз назад, за Отечество.
Мама шепчет - видишь, мол, там у стойки щетинистый, он коркой хлеба
кефир из стакана вымазывает, из чужого стакана, так ты пойди потихоньку,
незаметно дай ему рубль! Я бегу бочком, как собачка подбитая, и стыдно
мне за него, и чувствую свой румянец, - а он берет, дядя, бумажку рваную
мятую! И так без улыбки - Спасибо.
Эфиоп тот прыгает через мои мытые кафелины, по выбоинам, и цепочка
его звенит, и полицай сердится, тоже пить хочет, с утра сорок градусов,
а тут сторожи пса цепного, шаг вправо - стреляю! Я-то знаю, что чаще все
тут водители, мальчишки хвастливые, по пьяни в кювет, зацепили кого, и
вот суд идет, еще раз идет, и снова. А я шваброй наяриваю, да потом как
плюну - за такие-то деньги?
Вот сидит в самом углу за компьютером ученик мой, доктор наук, рыжий
как таракан, а талантище - ! Все пинают его, кто мимо скользнет, а он мается,
что он гениальный, и что старый, больной, и что сумасшедший весной он и
осенью, а в остальное время все бежит от себя в трусиках, крохотные кеды
его по дорожке - тук-тук, сердце тик-так, а за ним уже топ-топ, догонят,
по плечу как хлопнут, мол - кладку ложь, начальство подмажь, взятку врежь,
промеж нас не свой. И он, как таракан, в веснушках и рыженький.
Слышь, ты, - говорю двум развинченным, - отпусти вы народ свой! Отпусти
прям без очереди, и грехи отпусти, раз ты министр. Он водки голд подольет,
чесночину раздавит привычную, и так пригорюнится! Так затужит, и все зима
ему видится, хлопья бесшумные, часы там с кукушкой, и в чаще берез мама
в платочке с опушечкой, оренбургский такой платок туристический, в кольцо
пролезает, а кольца у него еще не было. И дружок его брошен на нары прям
мордой вниз, нос ему сплюснули, очки в глаза на допросе вбивали, локти
выкручивали, опускали его, - отпусти народ мой, господи, - шепчет обросший,
в полосатой пижаме по старой памяти, - пить не буду, ей-ей, баб не буду,
молочное с мясным - ни в жисть, посуда раздельная, кота не буду с подушки,
на коврике - никогда, и стихи не стану, - а парве можно ли, господи? И
о стенку лбом коммунальную.
К нам такой прибегал один - в брачное бюро, пожениться. Стерилизованный
я, говорит, а то жена после развода отсудит, так хоть не детям мой особняк,
- и нельзя ли мне вот такой ширины, вот такой глубины, роста вот этого,
с глазищами и с дочкою лет четырнадцати? А то ей детей захочется. - И тебе
дочки захочется, - отвечаю, - мясную с молочным, кровь с молоком ее матери.
И вниз его, по ступенькам, раззявого.
Я работаю девочкой по вызову, - может быть, вы не знаете? Помогаю
закончить карьеру, провоцирую анекдот с видом на драму и ходом в трагедию.
На последнем этаже гостиницы за стенкой у меня - антисемит Примаков, он
утром уедет, и меня засняли с ним прямо на лестнице. Без вспышки, конечно,
гэбэшной камерой напросвет, и мосадовской, - что мы сегодня откушали, любопытно
знать? В креветках и устрицах.
Я директору так и сказала: новый детдом мы отстроили, для детей одаренных,
лафа там, давай мне своих - Ваню вот, Машу и Вовчика, одиннадцать человек,
а я тебе обменяю - нетрудных пришлю, зато без способностей, - галоперидольные
они, задавлены, во всем будут слушаться. А он говорит: мне ж автобус под
них обещали в РОНО, микро, по головам на одиннадцать, и мне списки сдавать
послезавтрева. - Так и сжилил мне Петю и Оленьку. Уборщица их поперек спины
шваброй - хрясь, но они даже не стонут, только капли с той тряпки отряхивают.
А несет от ней полом, бесполым, российским, глубинным, самогонистым с вечностью,
гибелью лешей, болотной с кикиморой, - отпусти народ мой, - зачем мы уехали?
Подоткнув подол, позадрав штаны, рукава засучив, не оглядываясь, соляным
столбом не качаться нам на семи ветрах, ногти грызть, гадом буду, на нарах
плашмя - а все издали.
У меня из окна - приподымись на подушке - золотой купол так бьет
поутру, так светом режет, и по рамам облупленным изумрудная ящерица - порск,
грех какой. Только нету ни дома того, ни соседнего, куда переезжали - коробки
таскали в горку и ящики, и грузить помогал Хэм - не писатель, - бьет себя
в грудь впалую, - работяга я, спустить-поднять, лямки подденет - и кряжится.
Потолок подкрашиваю, а вода сочится, тутовником ставни измазала, стукают
ягоды прямо в блюдце с веток на кухоньку, и собака моя - жива была - опрокинет
краску, носом в ладони мне тычется, я шепчу - тише ты, незаконный ты, мамзер,
гойский ты пес, в студенческом общежитии не прописанный, и он хвост подожмет,
осядет так весь, как поэт полосатый, вздохнет во всю мочь, - и нет его.
Нет страны той, осталось кладбище тихих друзей - что близкими не
были. Ядовитый колдует пойло свое, а под ним - улица взорванная, я прижму
его голову косматую, черно-седую, он затихнет в гвоздике с корицей, раны
его солдатские скребут от перца, соляным комом слезы стоят, муза на его
плече - ластится, а другая - по штанам пробирает, а третья...
Мой брат неназванный как нырял под винт с пятиэтажного дома, посмотрел
на небо, а оно - на всех одно, щурится, щучится, акулится оно перистыми
плавниками - пока не окурится, аукнется - и в него окунется, кинется моя
радость, а там уже - рыбка сидит, чего тебе надобно, а ему - к аборигенам,
до берега, чешуею покрыться, фосфором заблистать, чтоб акула не слопала,
а рыбка ему - будет старуха мэром, не печалуйся! Он на берег вышел, Гвидон,
а как стал потом плавать - в своих сетях она его и запутала. Пальцев нельзя
расцепить, скукожены, и сам - фонариком светится. Акула махнула хвостом
- ничего себе, думает, это не завтрак, а товарищ наш пить захотел, - и
отпустила его. А на небе и впрямь, - что в волне отразилось, - обнимаются
магомет, иисус и наш папочка, и не ведают, что муравьишки их не поладили,
подкопы вырыли, всю землю перелопатили! Орут они песню, - вроде той, что
а родина знает, где в облаках ее сын пролетает, и - точно, пошто я не сокол?
Сладко встречать границу в самолетной уборной. Или в поезде высунуть
голову в тамбур - до полосатого столбика. И туда, и сюда выворачивает,
голд их проклятый. Да здравствует король, - прощай, родина! Дым отечества
стелется ноблесом*, болотный такой и тинистый, листва пожухлая, подосиновики
метровые под кедрами вечными, или нет, маслята там в черепахах под землю
прячутся, скользкие, паутиной обметаны, а под снегом брусника торчит -
и запах еще! Мама говорит - у нее мощная подача сверху, - детство блокадное,
и глядит она, как пирует европа белыми с шампиньонами, стол от посуды ломится,
а как золушке убегать, так все это - в сметане и с хлебом, в лососе и с
хреном - за окно, и если бы свиньям, и третьему миру, а то - так зарывается.
Мама и говорит, что небо диктует ей, и что знает она, где ее хлебные карточки,
- место покажет, запомнила. А бабушка как стоит в проеме десятый год, все
прощается - не доживу, мол, внученька, стара я, и все крестит меня рукой
дрожащей, и что-то еще - на идише...
Я ей кричу - что ты, бабушка, мы не специально, собаку Биби назвали,
только собачка раньше была, и я им ее не отдам. Знаешь ты, как они бешеных
- на несгибаемой палке, чтобы не подскочила, не бросилась? Ходит псина
по кругу и думает, что она - шахтерская лошадь, только пахнет дождем и
кошками. А они ее - в кузов, - имя им не понравилось! В общежитии, мол,
не прописана! Диссертация не на том языке.
Я ору в руку, как в рупор, - доктор Эмиль, как вы там в Ришоне, помогите
мне, что они все решили собою покончить? Один сидит на уроке - локоть грызет,
вприпрыжку - с больничной подушкой и пижамой в пакетике (ему от меня -
в палату свою буйную). Другой - исповедоваться, древний он, смерть почуял,
фашистский староста, вышку б ему, а он - все стишочки пописывать про куриную
слепоту, лютики едкие. Третий ко мне - дуло приставил, на курке палец дрожит,
- не любишь меня, проклятая, не пойдешь за меня, не садись на пенек, не
ложись с краешку! А тот - уже двери ломает, мы с детьми под стол и забились,
крючок - как в деревне в сарайчике, - похмельный он, не хлебавши рассола,
и драться все лезет. А вот этот пищит, - нет, скажите, что я гениальный,
выпустите мою книжицу, - отпусти народ мой, джин из бутылки! И палкой своей
по мне вместо фиников, и ногой деревянной! А вот этот мальчонка, что в
сыновья мне годится, - нет, ты скажи прямо, как называется, - что это у
меня в ширинке, что это у тебя под блузкой, как это я тебя хочу так сладостно?
А не то - вечная памятка! И я шваброй наяриваю при температуре кипения.
Вот сестренка моя все грозилась уйти, всех за рукав останавливала,
а ей отвечали одно - не выдавай желание, не исполнится! Напиши и разжуй.
Она так в глаза заглядывала - ну поверьте мне, что я повешусь! И не верили,
другим были заняты. Сумки тащили с кефиром, газетой и репою.
А как мама кормила ее, я подкралась - тетя, дай молочка! Тетя брызнет
из груди, безвкусное, и меня не стошнило, потому что я -маленькая. Теперь
мы сестры некошерные, мясные-молочные, все чураются, никто нас не любит,
могилка ее оползает прямо под горку, и как дождь пройдет - я боюсь, что
и крест уже на бок, и ограда по-русски - голубая с серебряным. Одна она
там, как царевна, остальным - по сто лет и больше, а сынок прибежит к
сестренке - мама, мама, притащили тебя за сто верст, а как стульчик ты
подставляла, я за дверью стоял, я стучался к тебе, да ты не пустила. Никого
больше дома и не было, я просился до вечера к тебе, мама, пока ты раскачивалась,
а замок я открыть не сумел, чтоб на улицу выбежать. Мама, мама, - а в ответ
- дым отечества нам только снится.
Помогать другим покончить или кончить? А если он никого еще не любил,
если он просит? Жалко тебе своего тела холеного, на просвет мраморного?
В гроб ты его утащишь? Мне танкист говорит - спать не могу, обмираю, каждую
ночь обугленный, видишь, низенький я росточком, - на языке предков шипит,
- всю войну прошел, всех ребят схоронил, не могу больше. Он таксист и в
баранку впивается, кажется ему, он в люке, заперт и задохнулся, все сто
градусов там, и приказ был обычный - не отступать.
Так меня нет или я все-таки есть? А в другое время меня вы не замечали?
Это я - укладчица пути в желтой жилетке, мы и слова такого не знали, пока
там по шпалам. Мы кувалду - и все, руки красные в пересохших ручейках трещин,
морду обветренную супротив сквозняка, и долбай до отбоя. Товарняк пролетит
- песок с него, камушки, глотку платком прикроешь, в сапоги насыпается,
а там и обед в бидонах, компот, и чавкает под ногами, как бросишься первой
с наждачной улыбкой и румянцем во всю ивановскую - наперерез дрезине.
Не поскользнись, дурочка.
Ты как будешь смотреть им в глаза - вспомни меня, это я - твое КГБ,
не оставлю тебя, хоть и слез ты с нар, сполз по льду, по черствым сугробам,
- узнаю тебя я по ватнику, по бушлату и номеру, но наколке твоей вместо
перстня, и подруга твоя пропоет тяжелым и спелым голосом: отпусти народ
ее! Т ы загнал их сюда, в кущи гиблые, т ы им яблок насыпал и желудей,
и пасутся под дубом, не ведая. Глупые они, сирые, больные они и забитые,
- народ это твой, и стучишь ты над ним в домино. Помирать они ехали, -
ты обещал им - и мне. Не остаться мне безработной в твоем неделимом городе...
Время собирать камни. Время откидывать змея. Утром после взрыва 18-й
автобус полон, водитель сжал зубы - кому-то назло; отряд в черных шляпах
по разнарядке стоит на подножке. Здесь они все - гибнущие мои друзья, полосатый
и горький сказитель, братва - собутыльники, будущий мэр, смешливый ныряльщик,
обвешанный девочками усталый поэт, хоккеист, многодетный грузчик, мудрый
их таракан, - все мы так быстро стареем, нет у нас времени, набирает скорость
автобус, и позвякивает то ли цепочка, а то кандалы, выше узи, и я вглядываюсь,
плача, в ваши родные лица.
17 и 18 марта 99.
Амстердам.
*ноблес - дешевые эмигрантские сигареты
© Лариса Володимерова.
Перепечатка и публикация только с согласия автора.
Design by: Buzz Designs