ИЗБРАННОЕ

Из книги " Л Е С Т Н И Ц А ". 1987

издатель Юрий Вайс
художник - Александр Окунь.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Кто-то плачет на крыше вагона, и это проходит, чтоб не слышать, как ночью кричат под окошком,- проходит, а к тебе постучатся- и спать на вокзале проходят - дверь звонками засижена, дома хозяина нету, только Вера, Любовь и Надежда дерутся за дверью, и бегут поезда - застекленные слезы косые. Забери меня, сон, я забуду твое отраженье, только вдовы смеяться умеют - обманчива память. Для чего мне бессмертье? Тебе утро засветло снится, птицы снятся к потере, и дома хозяина нету. Так живу, будто жду. Несмываемый запах больничный у бессмертья, то я на траве - и она надо мною. Не прошло и дождя - всё прошло. Но и это проходит. Мы друг другу всё дальше - как нынче весна затянулась!
* * *
Человек всегда один - тот же этот человек, мы его не отдадим. Он один уйдет по свету - человека, скажут, нету.
* * *
Мой человечек моль в платяном шкафу серебряная дармоедка горсточка желтого пепла в ладонях Маленькие люди редко парят высоко чаще топают громко
* * *
Дочка спросит: где папа, кто папа, бывает ли папа, и забытый щенок заскулит в нашем доме напротив. Я не против - на лестнице царство безумное кошек, можешь выбрать любую - больную и пыльную на ночь. Я бы спела тебе, но я хищная птица, ты знаешь. Дочка верит , где папа, кто папа, надолго ли - папа.
* * *
Маме Сегодня не было меня, а был черешни круглый запах, и длинный пес на смуглых лапах сюда погреться заходил, нам наши песни заводил. И я, когда была собакой, не сбоку - побоку бежала, себя глазами провожала домой: у смерти дома нет. НАВОДНЕНИЕ В ТБИЛИСИ       Наталии Соколовской Тифлис, когда не видно лиц неостывающих столиц, подкрадываются стихи, набрасываются - стихи,- стели им белый лист. Дрожит зеленая Кура, мой недобитый зверь, и серным баням до утра в дверях ломиться в дверь. Вперед! Железная сестра, последняя, как смерть, как смерч, танцует - ей пора упасть, да не успеть. Куда нет места каблуку - босой ногой по кадыку. Сочится в старой бане свет - и есть места, и ходу нет. Раз не бывает "навсегда", нас не бывает никогда. По улицам водили (как видели!) витии, воде показывали илистой - польстить, извилистому городу - он перелистывал меня четыре полночи и дня. Четыре помощи и немощи стояли, головы склоня у декорации, как дома - распухло горло у альбома, и каблуком по кадыку гуляло на его веку. Меня по городу водили... Тифлис, когда не видно лиц, четыре полночи - и полноте. В той высоте, где тела нету, ожить разутому портрету - как отражению в Куре, в цветной кофейной конуре. Меня по городу водили и разбирали по гостям, и раздирали по частям. Два человека странно жили, напротив двери открывали, напротив ноги вытирали, чужие души ворошили и не здоровались,- едва ли. Он подходил бездомным псам: он подходил, безумный сам, и сахар рассыпал в испуге, и от него разило псиной, когда повывелись в округе следы и запахи собак. Но он старался быть мужчиной. Два человека жили так: один - фотограф, и художник один - палитра и треножник, тепла и света на пятак. Заглатыватель туш телячьих, закладыватель душ собачьих в той темноте, где тела нет, вонзали гвозди в мой портрет. Они смеются за спиной - я ускоряю шаг. Когда смеются надо мной и на меня идут стеной, я кулаки сжимаю, я так их понимаю... Уже ребенок мой, щенок, скулит и вертится у ног, чтоб ты, хозяин , без затей не зазывал в подвал детей. Трава от сырости горит, еда от сытости горчит, он утром вместо каши, пьянея за едой, сольет кипящий хаши с чесночною водой. Тбилиси, так тебя любить! Как пес на задних лапах - Кура, по памяти лепить твой цвет, и вкус, и запах! Она скучает без меня, привычней смерть день ото дня. Я убываю день за днем - он и воды не слышит,- когда я думаю о нем, Кура в лицо мне дышит. Когда окончится разъезд? И жизни не хватило. Я там была. там нету мест. Я в эту дверь входила. Мне говорят - всё до поры, и в круглых банях топоры заканчивают дело, и проливается туда вода без тени и следа. А танцовщица пела, когда разбился судный день и от него взлетела тень на каменное тело. Ему сулили Сулико - переселили далеко. Я говорю: в Тбилиси бы! Недолго разминуться. Смеется он: люби себе. К Тбилиси не вернуться. Последней ноги вытирать, последней двери запирать. А налетело воронье - оно мое.
* * *
Звезда сырая как трава сырая, отсыревая около сарая собака перелетная дрожит - по ней земля горячая бежит.

"СЛУХ или ПОСЛЕДНЯЯ КНИГА".

Ленинград, 1990
* * *
Всё рушится, а я еще держусь. Так ужас Русь испытывает к югу, и ходят в шахте лошади - по кругу, и жены шляхте остужают грусть. Всё кончено, а я еще жива, бросаю руки в азиатский ветер, и песенки пою желтушным детям, и вечностью клянусь, что я права: я так умею пить и воевать, раскладывая праздник, как поминки, на равные святые половинки, на троицу - кровать, кровать, кровать,- явление, рождаемость, уход на фоне наступления пехот.
* * *
Отсель недалеко, но в тридесятом царстве о детстве говорят, а мыслят - о бунтарстве. Что после детства есть? Ни бога, ни порога, за ними - дом, а здесь - проезжая дорога.
* * *
Любимый, с севера на юг пересекая две разлуки, одну не выпускал из рук. Её заслуги таковы: не доезжая до Москвы, снимая на ночь бант и платье, она согласна на объятья. Куда как легче по пути любовь утратить и найти. Окно: на Ихальской дороге в песке, крапиве и слезах собака бросится под ноги, а сквозь нее растут цветы недостижимой высоты, и поезда проходят мимо. В июле, с севера на юг пересекая вас, любимый не разжимает губ и рук.
* * *
Когда я разбиваю руки в кровь за вас, как поднимают рюмку водки, я бой веду, а вам приносят сводки, и правда скрыта в них на свой покрой и на куски разъята, как мясник сумел бы, зачарованный заказом,- но я и туша смотрим мертвым глазом, как он к замочной скважине приник. Нам за себя вступаться - на позор: все женщины равны перед постелью, а он привык и выводить узор особым шиком почитает в теле.
* * *
Опьянение, грязное, как после пива, и болезненность лета и солнца, крапива, размалеванный сад или плюш летней ночи - нету мочи писать: то пророчу, то порчу. Запах снега бы! - Дождь линет, и полиняют сад, кусты, удлинятся веселые тени, и меня понимают, пока поменяют ради денег, и спросят по счетчику пени. Ты куда завезла, погремушка - кобыла? Это было,- кричу,- это будет не с нами, это жизнь, а тебя и себя я забыла, это я продаюсь, это лавка мясная.
* * *
Понять, что полюбила,- неспроста не одолею новую науку, я не люблю вас - и на том чиста, я не могу одна - подайте руку, я не хочу без будущего быть не прижитой, а той - собой - прожитой, к чужому платью пуговкой пришитой не на века, а на живую нить.
* * *
Сдается комната, и женщина сдается, и так о том пронзительно поется, что мне сдается - холодно в дому, а чтоб согреться - не бывать тому.
* * *
Что-то с нами не то, не туда, виноградная стынет вода, сквозняками запахло из сада. Я тебя проклинаю и рада буду руки ломать в стороне, мне так мало и горестно надо, что одной и не вынести мне.
* * *
Я роняю куклу на пол - мама, это кот наплакал или капнула вода - нам не выплыть никуда.
* * *
Художник, изгнанный сатрапом, безбожник, изданный собратом, я не хочу к себе обратно - завишу, но хочу обняться с толпой - они еще рознятся - толпа, и очередь, и я, и перелетной рваной кошки в крови молочная струя.
* * *
          Нэду Не козьим молоком, а - наискось векам - за тридевять земель ни моря, ни земли, и, вскормленный вином, ребенок мертвым сном ворочался в пыли. Дорогой отсверкав, ему такая блажь - в крапиве и сверчках карабкаться в верхах, ему начать с конца и встать под колесом - он из-под колеса рождается лицом. Когда лицо не лжет, в крапиве пес лежит. А кучеряв и желт - ребенок вниз бежит.
* * *
Землю копать, чтобы вновь становиться землей - вот тебе мужество, женственных негде поэтов. Время - копить, а мы жизнь проглядели с тобой от столбовой - до столба или лбом - до рассвета. Славу купить и кипеть - или зависть нема, ревность права, в серпентарии тесно удавкам. Песню допеть - да хотя бы начать,- да сама в горле звучит и стучит сапогами по лавкам.
* * *
Со смертью жить в груди и отпевать недавних близких - гордая морока, уста им закрывать, и на кровать укладывать, и уставать до срока; быть верной им - расстрелянным, чужим, увить их серебром, увидеть листья и, прочертив ножом нажим, самой собой исчезнуть и пролиться дождем. А между - биться средь огня, и свет во тьме угадывать туманный, и заклинать: Господь, прости меня, я не могу ни ласточкой, ни Анной.
* * *
Вот только что ты был тут, вот сейчас - и вечность расстелилась, как собака, коровьим языком сметая нас, кроваво пролегая,- нету знака найти, когда писатели в пути играют на бильярде, зеленея сукном и размышляя взаперти: вот это слава, что нам делать с нею? В гражданственном азарте ассорти вбирая из воинственной коробки, они не знают взять и отойти. У этой славы век не свой, короткий. Не прекословя злобе и любви, я, было, не любила Мандельштама, но чащи полосатая пижама напоминает вас мне, соловьи.
* * *
Во мне воюют имена - что птица пьяная стрекочет? она тебя и знать не хочет, к ограде приговорена. Кто наградил меня родным нелепым северным звучаньем, молчаньем, пеньем, одичаньем? Отечества отечный дым в снегу последнем лижет стая волков на берегу, у края держась, и сыпется река под костяные облака.
* * *
Трактован Мандельштам. Этап и тракт ему в вину вменили искаженно. Крюк - это трюк в предместье драк,- да извлекут тебя чужие жёны! Распахивает трактор мерзлоту; попахивает кожей и цигаркой - цингой , цыганской горечью во рту, цветной и недогадливой Игаркой, пургой. И на пороге - на прогон, Россию не измерить сапогами, под сапогами - ржавыми богами и батогами с четырех сторон под скрип ворон.
* * *
Поднимались по тревоге соловьи и обмакивали ноги в Соловки. Там овчарки не растащат ничего, где стреляют в бронзовеющих собак борзовеющие в выслуге юнцы. Соловьи-то не поют,- еще птенцы.
* * *
На Руси волчисто и светло, рыжее озерное стекло, белые дороги городов, бедные пороги беглых вдов - по инстанциям, по этажам, ржавая оконная петля, из больниц, арестов и пижам полосатых - круглая земля, общий стол и тощий потолок, не подняться выше, не пробить, жизнь отпустят смерти - под залог, быт опустят - быть или не быть.
* * *
Где отбывать последний срок и отбивать, как между строк, за что сей край подослан, зверинец - лес, казенный дом, подранок сцеженным крылом себя прощает взрослым. Я день убила, сбила ночь, как простыню, с дороги, не станет нас - мне дышат в нос отроги и остроги, не лето - перелютовать, мне лица - перелицевать.
* * *
Бездетные старухи моложавы. Я не хочу в тот год переходить и на костях подопытной державы раскрашенные раны бередить. Не мне предупредить, и переделать меня легко и нежностью, и славой, но в чем я полегла и поредела в глазах невымирающей державы? Я приручить ищу или проклясть за власть над нами - мщу и торжествую. А мертвую обуревает страсть за то, что любит всё ещё живую.
* * *
У соломенных вдов по глазам просят пить, или бить, или быть до утра, и с утра на вокзал протянуть недоступную нить, просушить под дождями белье и кричать - вся быльем порасту, встречу смертное счастье мое по часам, как солдат на посту.
* * *
Разменно одиночество на фальшь, когда своё и отчество теряешь, когда рука прорезала асфальт, и проросла мелодия из клавиш, искавши для затворницы пути в обход - без упаданий, без истерик - на берег тот себя перевести, но и не брезжит он - лежит, истерзан. И берега на свете вовсе нет: он под волной изменчивой блистает и в стаи собирает нас для бед, и лица наши страшные листает.
* * *
Поэт - пророк, пока есть бог и ветер, собака лает, что весна на свете, и фистула предсмертная свистит - прощай, пиит, не набивая цену, мы покидаем женщину и сцену и на картине оставляем вид. Еще придут, как память, азиаты, солдаты для души и для разврата - а что душа? души ее, души, они-то полагают, нет возврата, она-то знает: брат войной на брата - всё было, только слёзы хороши. Бросает муж, и ветреный любовник так поступает, как ему удобней, и сталкивает лбами голубей. Вот музыка, смеясь, проходит мимо, не остается на земле любимых,- всего одна. Убей её, убей. Приехали. Сидим на чемоданах, нам родину по капле выдают,- нацежена земля в пустых карманах, и птицы очень древнее поют.
* * *
Тоска по прошлому. Давно чужое счастье бьёт в окно и разбивается, и хрипнет. И раздевается мечта до остова,- а всё ж не та,- и замолчит не так, и крикнет. У нас без родины свежи такие раны ножевые, такие крепкие следы, такие псы сторожевые, такие ставят рубежи на эти лужи межевые. Тоска вселенская журчит, весну пророчат и торгуют, и подрастают палачи, и славят родину другую.
* * *
Прельщай иных, оставленных в году, раскованных, развенчанных до века, а чтобы походить на человека, всего-то - оступиться на ходу. Но кроме унизительных вершин, разрушена последняя обитель - мой год, не позволяй меня обидеть, нет сил тебя вершить на свой аршин.
* * *
Хочется землю грызть. Разве земля? Грязь.
* * *
Тени от сада, и ты, как тень, ложкой фамильной мешаешь день. Вот он - потрогать рукой державной пьяный колодезь, канат, журавль мятый, на родине быть в гостях. Есть ли живой в этой мгле могильной? Я не могу нам позволить роскошь и умирать,- помоги мне, гибни поочередно и выше ростом. Что я шепчу имена чужие, шеи склоняя, не видеть чтобы, как мы с тобой еще живые оба? Губы сухие себе зажгутся - плачут до смерти и платят, платят, если при жизни уже смеются. И опрокинуться лбом в расцвете вашей судьбы - наизнанку, глухо. Где это? есть ли живые? дети, дети со мною, и ходит муха между больничных железных стекол, муха, как признак,- ни пол, ни возраст, звёзды, в известке очистки свекол и шелуха, и тяжелый воздух родины, и надевают бриджи - мода такая, такое время (как глухари на току,- бери же, вот они любят, и ты не брезгуй, будем с брусникой, и чаю - с мятой, где был колодец), и я привыкну, вскрикну во сне и еще обмякну. - Вы приходите. -И вы, и вы к нам.
* * *
Мачеха - Ихала, вот и монашка Любовь переливает мою перебитую кровь; нету здесь ветров, и шепчет мне из пустоты: косит цветы и, бинтуя, сажает цветы. Всё, я свой крест отнесу - на весу покачнет, всё, докарабкаюсь в гору - а кто подтолкнет? Камешки сыпятся - дети взлетят из-под ног. Ангел воинственный после дождя занемог. ПЕРЕСТУК Беда притянет новую беду, и я пойду у них на поводу, захлебываясь показным весельем. Естественно, что будет день весенний, меня приставит родина к труду и к ордену посмертному спасенья. Я чувствую дыхание времен, сезонно от лица отхлынет память, и не было зимы,- всё тот же сон, уколотый, губам привитый палец. Я не хочу ни участи такой, ни в горе перевинченного слова, китайской статуэтки разрывной фарфоровая светится основа; забыть не можем,- ластимся к толпе, не понимая: серость жаждет крови, она себя жалеет, о тебе напоминая на последнем слове. Толпа себя желает утвердить, и всё ей мало - почему не плачу, и не дышу уже, а всё же значу. Нет выхода, и надо снова жить. Да что меня выслеживать, когда столетьями сама тебе открыта, когда вся, от заколок до корыта, по горло в землю русскую зарыта, по своему несчастию сюда. Я постарела без твоей любви, пострел - и тот тебя забыть не хочет, всё к зеркалу подходит и глядит, и маленькие раны бередит, и соловьи всё врут ему и квохчут. И мне не важно, с кем ты или где, я выучила истину простую, что я люблю, леплю и торжествую, и только смерть приравнена беде, конечна смерть - но нет её нигде. Мы все давно и Прометей, и птица, которая терзает нас, как близких, которая слетает слишком низко, чтоб промахнуться сколотым крылом. Я всё хочу ещё с тобой проститься, и потому мне больно поделом. Подкидыш - поезд. В окнах поле жгут, и с полем умирает всё живое. Вот повесть, где меня совсем не ждут и провожают наскоро и стоя. Не возвращайся, молодость моя. Не добивая, ты не добываешь, должно быть, счастья. Сколько поездов я пропустила, глядя под колеса, но снежные карельские откосы придерживали ласково меня. В огне мелькают призраки кустов, пожухлая картонная листва, картинные высотные пейзажи. Гремит состав к подножью Эрмитажа,- и умирая даже, я жива.
* * *
Блокадница, едва сойдя с ума, ест из помойки и жалеет воду, её с попойки отпускают годы, когда она кончается сама. А по углам сидит моя Россия - её вставать покуда не просили, не то что отвечать за времена. Она на север силится сорваться, чтоб ни во что сегодня не соваться, и, рот зажав, глотает имена.
* * *
Ни вдохновения от родины, ни ран, об эту рань в сарае глохнут петухи, пока рогами рассеченными баран в ограду выстучит предсмертные стихи,- они придут, не азиаты, не жрецы, рубцы затянут, спеленают водоём в анатомическом театре, где отцы пропили девочку, отпетую живьём. Растормошу их, подчистую обдеру, как липку, вымету во двор черновики, заставлю плакать и прощаться на ветру - оближут губы из-под маленькой руки. Вставайте, сестры, из оставленных могил, на память пасынкам вяжите узелки,- когда бы мы еще не стариться могли, когда бы нас еще не путали силки. Сдавайте, сестры, в эту камеру багаж, в пустых карманах затерялось вороньё. Враньё, что век еще не кончился и ваш,- и расстояние, и время - всё моё. Мы будем беженки не более чем здесь, весь гарнизон у нас в ладонях голубых. Обетованная земля, когда ты есть, ты вся уместишься в сомнениях моих. А эта слава - для соломенной вдовы, покуда милый озирается, как вор, у разлинованной планиды с головы платок слетает с головою под забор. Да не бывает на березках ваших клейм, проступит высшею печатью - и взашей босыми гонит драить палубу - елей, пролитый мимо, и крахмальный рыбий клей. Мои обои отстают день ото дня, петух фальшивит, оступается овца, и на рассвете, обступив меня, родня не оторвет меня от сына и отца. Я на нейтральную сползаю полосу, а в черноземе жмет пижама, как тюрьма, и как шлагбаум пограничный столб в лесу,- я унесу ее отсюда, я сама. Там, за бугром, багром ищи меня, мути стальную воду - это память бьёт ключом, а говорят, что разошлись у нас пути, и говорят, я ни при ком и ни при чем. Меня еще ломает старая хандра, она привязчива, должно быть, и грешна; она любовь моя, пока к тебе добра, как запрокинутая под волной княжна. Бортом кончали, а причалил далеко, и в молоке от одуванчиков лицо горчит, на вкус еще - как дома. Сулико дверное выронит венозное кольцо. Она скандирует уже Афганистан, она еще меняет север на восток, он ей бинтами рассмеется: "Перестань!" И на глаза надвинет флаг или платок. Он ей этапом из колымских лагерей детей вернет,- покуда надо уходить, покуда некогда прощаться у дверей,- паскуда, некуда нас строем выводить, вся наша троица - святая простота, она трофейный обжимает чемодан, на генеральной репетиции места уже запроданы - уходим по задам. Пока ломали мы солому в васильках и просыпалось недобитое село, стучала музыка военная в висках и дочь тошнило, но - как пьяную - вело.
* * *
Оправдывая дезертира, не предаю ли я Россию? Еще себя не помнит, в койке вдыхая маски и настойки: ну, отстрелялся - ляг по стойке! ...Он под пижамой носит бляху - кабульский орден холодящий. Вот он шагнет сейчас с размаху на скорый поезд уходящий.
* * *
Кто спорит - защищать ее в крови из сил последних, но из первых рук. Как родину чужой ни назови, она в тебе, и вот она, вокруг. Вид из окна себе облюбовав, не обмани своих детей спасенных, когда тебя одернут за рукав пустой, но полосатый и казенный.
* * *
Визжалка - смерть, надомница, вдова, наводчица, кто мне указ, когда приговоренная к словам права всегда, и рукава мы засучили, как нас учили,- чтоб проститься в силе. Но звери не умели улыбаться, немели, чтобы быть, а не казаться. А ехать и о родине писать - юродивым паясничать, плясать, рыдая и коверкая по-русски? Глоток воды светлей в своей кутузке, а берег левый - это берег узкий. Там почерк изменить и срезать голос, ты, молодость, дозволенная волость в себе самом, единственная власть - но и тобой не надышаться всласть. Этапы наши пересечены, меня придавят тени к простыне - как медленно всегда я умираю. Твои ступени мной заземлены - ступай, не повторяя обо мне слова,- я ими слезы вытираю. Мы солнцу отдаем свое тепло и дышим на зеркальное стекло. Печальной дочери кровавый Альбион, а ночи нет и не было. Растили Россию - имя женщины босой, обуют - и забудут. Это он от боли воет фистулой, с басов слетая. Но не свергнув, не возносят в России, а простить посмертно просят. Устав от хамства виноватого и от стиха витиеватого, иду одна, без провожатого, и преломляю свой устав, и пристав мнется на обочине, а всё, что мы себе пророчили, в один уместится состав.
* * *
      Лёве Родной земли наевшись допьяна, я вас люблю, и в том моя вина, слепая вера и любовь слепая. Я не хочу туда - и засыпаю. Мы в дар принесены, низведены до жертвы, и прожекты омертвели, прожектором шныряют с вышины в моей могиле и моей постели. Когда ещё отменят казнь в стране? Душа одна в смятенье выживает, но я прибита к правде, в стороне сколоченной впотьмах; сторожевая дань эта - вам, в затылок автомат, но нет стихам в пути пути назад. Как достучаться мне до немоты, что он посеял жадные цветы, на сей-то век - вполне, а то столетье сравнится с нашим, и удавку с плетью, как фас и профиль, и собачье "фас" услышу я,- но не последний раз. Пора, дружок, подумать о душе, да только нету времени уже прощения вымаливать в столице, душа саму себя всю жизнь боится, и, может быть, прощанье на ветру и отрезвит её, а я умру. Но пир - к чуме, у нас иные боли, мы в чечевице выйдем на застолье, по русскому обычаю верша то, что не есть ни тело, ни душа. Но как же нам не спутать напоследок - своё лицо или посмертный слепок. Слетайте, дети, в теплые края и расскажите, где смеялась я, какой служила черни вороватой, какие черви жирные у нас, какие люди из рабочих масс, и как мы сами в этом виноваты.
* * *
У наших бабушек в карманах на хлеб и очередь, и мелочь, через разбитые очки стоят, сжимая кулачки, через разбитые суставы темно, и очередь, и лужи, передохнула - и устала, пережидать в подъезде лучше, от дома ключ не потерять, а дома лечь - и умирать.
ДОЛГОЖИТЕЛЬ
О нем газеты - неумолчным хором, над ним вороны - полномочным роем. А он в молочной чаше ловит муху, которую к нему относит ветер.
* * *
Что ждет меня на родине - на той, которая - порок, парок, порог? Я чувствую звериной правотой дыхание в затылок и курок, и ворот мой разодран не петлёй, а не петляй - не выйдешь из кольца, я на земле живу, как под землей, и без начала я, и без лица. На чечевице падчерице жить, а сказка всё плутает. Ариадн через одну в строю - одна бежит, да не в струю она, нам говорят. А нам не говорят, и, целясь в рот,- хоть не в затылок, милые, а влёт - за русский и за родину - народ, под ладожский и финский, но под лёд. А ловится с утра! - не обольщай, подлещика и окуня - живьем, леща еще бы, чтобы им на чай, да чтобы им... на месте на моем. Отечественных ведомств раб и сын, куда тебе - сатрапу угодить, а мне водить под взглядом их косым, а мне еще - куда мне угодить? Что ждет меня на родине моей, детей - на переброску и в дома; дотошный допотопный соловей с ума сошел - сума ему сама затянется, как песенка и шрам, на пепелище дует от стихов, а узница влачит за шею шарм, ее мизинец ноет от грехов. Что ждет ее на родине - почет беспечный и беспочвенна любовь; ее отложит, стало быть, расчет,- она не уцелеет возле лбов. Ах, няня, это ты ли? Недолга, а бога нет, отечества, свечи, и бритых нет, и где на них врага! Что ты об этом знаешь?! Помолчи.
* * *
Пусты могилы. С кем еще проститься, отцеловав, отплакав чернозем? Больную перепуганную птицу мы в золоченой клетке увезем, она еще по-русски одинока, вросла в решетку срубленным крылом, и ей не страшно ни сумы, ни срока, и поделом ей, певчей, поделом.
* * *
Без будущего - что сегодня мне? Но что без настоящего нам вечность? И рыбье это зеркало к луне прислонено и отражает верность,- безмерность эта легкая - сама дается в руки словом и работой, свести с ума, когда живая тьма не заводила б нас с полоборота и не держала на плаву к зиме, в уме перебирая одичало, что и разлуки нет, когда за ней приходит смерть как высшее начало.
* * *
Всё будет - нужно только умереть и выпрастать воинственные руки, открытые - отрытые - разлуке, рассыпчатому слову - смерть,- и слава станет ласковой вдовой из восковой и угловой жилицы, дорогу уступив на беговой, и беглой перестав, покуда длится. И пристав перемнется на крыльце, и женщина предательски вернется, и друг за тридцать целых на лице - не выбитых, а вбитых - улыбнется, целковый отшвырнет и каблуком заедет в снег, и шиворот намочит, и лоб наморщит память, прямиком ступая выть о нас и днем, и ночью.

Из книги " И С Х О Д ". 1992, СПб.

       Маме, пережившей блокаду.
* * *
Я травку тру между ладоней,- ты на затравку мне, о запах, висит литая колокольня перед тобой на задних лапах. Слетая с провода гуденьем, и воробьи твои, и пчелы приемлют вечное виденье, его магнитные уколы. Ему в укор кроят сегодня - хотя бы выжить, отразиться, но исцеленье по сезону выносят боги, а не птицы. Звезда сгорает после смерти, пронзая землю и зрачок - и нас, быть может, нет на свете - и человек, и облучок.
* * *
Здесь Бродский завещал похоронить себя, под вороньем и под рябиной мороженной, но Швецию винить в присутствии безвременной кончины (безудержной - всегда) в самом своем существованье за морем протяжным - в пространстве - после. "Мы еще споем", враждуя над наследием бумажным. Простудным голосам не стыдно птиц, их зеркала гуманны и статичны. Мы заглушим, не поднимая лиц, откупорив и запотев "Столичной", любую ноту, кроме ноты вне, особую графу приемля - рабство, как братство, мы по вою при луне разоблачим, кому б еще набраться. Доносчики, старатели мои, глашатаи, направо и налево держава хлеба булькала в крови и, моложава, хлюпала, алела. И я еще по Финскому скольжу, за буй во льду заплыв, прожекторами обнажена, русалкой по ножу стесняясь плакать: родина за нами. Там, за горами, в тридесятом пне лежит иголка, сторожит собака, туда заказан путь ему, а мне - война гражданская, огонь, атака.
* * *
Рахманинов и Пастернак, колодезных два брата. На них навешают собак, а все мала утрата, замок навесят на уста и по верхам пройдутся, слеза и музыка чиста и вылизано блюдце. Жеманясь кошкой голубой, звезда блестит в подоле, к архипелагу бог с тобой приближен, и не боле. Он приближен, а боли нет, и тьма - чтоб звезды грели, крахмальный маленький поэт клубится на свирели, простудит узенькую трель, зардеется, займется, а смерть забьется в колыбель и свищет уколоться, она ключница и вдова, в очистках и бретельках, и как любимая, права, когда тебе петельку затянет - жмет или не жмет, и заколотит слово, она зажжет тебе под лед Петровскую окову и провод присоединит меж временем и небом, чтоб твой мизинец, как магнит, указывал за нею, он оттопырен, как струна, и клавишей блистает, и наши злые имена, как музыку, листает.
* * *
Нет - нет, не кончена война, она маячит и мятежит, и разбирает имена, и раздирает лица - те же, и безутешною вдовой соломенно бежит по кругу, и все, что вырастит - долой,- и с перепоя, с перепугу с перекладных своих сойдя, дитя баюкает в котомке, недорасстреляны друзья, как недоразвиты потомки; Hедоукрашенных могил и недосрезанных ромашек мы потому и не смогли поставить, что летят и машут.
* * *
Поднимется русский престиж за счет гитлеризма и страха. Покуда себя укротишь, сойдется на теле рубаха своя, прирастет к тишине, на деле проявит, как слайды природу. А ты не вполне выносишь петлю и блокаду. Порода твоя - не в ноздрях узорных, вдыхает свободу, доколе сидишь в лагерях, кольцу и границе в угоду. Доколе ты шишки грызешь и лапу медведем и белкой; да ты ли, мой маленький еж, склонен перед белой тарелкой? Все мелко тебе на земле, да метко стреляют и часто,- крапива ползет на стекле, пока мы лежим безучастно, пока мы свергаем режим - нажим на гашетку и шею, чужою женой - дорожим, свою - пересыпем в траншею; чужого ребенка - в кювет, своих распихаем по лавкам за тридцать монет еще - нет, а больше - тем более лаком тот жирный кусок на ветвях, та музыка в уши на марше, и долго лоснится на швах не долг, а желание наше.
* * *
Что нам война, когда темно в груди? Все спит, мне страшно погасить светило искусственное - стой, не уходи, ты часовой, чтоб я не уходила. Ты здесь поставлен, стереги рубеж посюсторонний - отпускай поэтам грехи чужие, да смотри промеж живых и мертвых оправданья нету.
* * *
Ну что ж, не стены, под ногой - дорога, скрипит порог разбитого чертога и бога вспоминаешь там, где мать в отечестве учили поминать, кирзовый слог, суконный переплет не понимают, гимел или далет; солдат без ног сверяет перелет с обратной стороны твоей медали. Бог говорит - отмучайся, расти,- еще умрешь на полпути в Одессе! Как будет сосчитать до десяти шагов по нарам? - не было, - надейся... Подводные течения во мне, захлебывайся будущим потомством. В России только воют при луне по-волчьи, по обычаю, потолще. Там не живут, а прогрызают клеть, вонзая в прутья братья мои кости, туда мы в гости были, - умереть нельзя, живьем не переполнив горсти. Гаси его, светило, на пути, отходим к смерти судорожно, прямо, и выгребную яму замети собой, не всхлипнув, маленькая мама. Спасибо, Бог, за твой досрочный ад, я наугад плутаю в поднебесье, мне не страшны ни яд, ни стыд, ни веси, там, в подземелье, все подряд - мне брат, мы говорим на разном языке - а он один; повремени прощаться - и дома нет, и нет руки в руке, но я кричу - вы живы, домочадцы?
* * *
Нас нет и выше, но бессмертный плебс все по земле ползет и зарастает, а бог не выдаст, если пес не съест, валяя кость перед голодной стаей. Герои - проходимцы, новый пласт тысячелетний вымощен бетонкой, но бог не выдаст, в смысле не продаст, а суд воздаст нам присмерти, вдогонку. Притворщики - стоим у полыньи и три дороги колуном латаем,- когда бы мы не пасынки твои, когда бы всё ползем, а не летаем...
* * *
Не выгоняй меня, Россия, язык, причудлив, дребезжит, всё под землей исколесили в обнимку Дант и Вечный жид. Витиеваты корни знака, не камень им (направо - сон); что именем моим, однако, от страсти клясться в унисон? Еще налево ощупь знает арабской вязи виражи, и выражает пылкой знати обугленные рубежи, охранных не вверяет грамот, в пыли колотится, как тень, пока прохладой не огранят и огранят громоздкий день. Он мной вмещен до половины, но изобилие его бежит назад от пуповины и отрицает существо. Великой пустоте поклоны свои отбив, и наверстав туманный призрак Альбиона, удержишь слово за рукав, зажмешь в зубах - еще навязнет, водой запьешь - стоит в душе, и ржет, и жжет у коновязи, полуобъезжено уже. Вбираю белыми губами: не забывай меня, проезд! кем было сказано меж нами, что нету мести, нету мест?
* * *
У меня все тот же чемодан - если ночью постучат соседи, я, как душу, выверну карман, я скажу: мы никуда не едем. Вдруг мы отоспимся до утра - доброхоты заняты другими - я успею, засветло пора изменить отечество и имя. В чемодане край моих могил и живых крамольная улыбка. Приподнимем небо, помоги, там двойное дно от боли липко. Все, что я на память увожу, все мои пожизненные даты провожу сегодня - ухожу в часовые родины, в солдаты. Я отныне встану на посту, я, уехав, прирасту корнями, я отсюда буду за версту - и версты не станет между нами. Как там ностальгия без меня? Бедная, по ком она скучает, в ком души не чает, и ни дня без строки, а все не получает. Новая метла - она метет чисто - в чистом поле мы заметней, потому я из твоих пустот от щедрот отобрана последней. Чемодан влача за пустыри, процежу: закрой за мной калитку, отворив мне жилы, убери жизнь мою - насмешницу, улитку. Что тебе коптящая свеча, палачам хватает безделушек. Не руби отечество сплеча, на корню нас вычеркни, а слушай. Вот она, трехмерная земля, круглая - сама к себе вернется, дерево свободы - тополя окуная в северное солнце.
* * *
Переверни стоймя дорогу и отряхни - за третьей речкой светилась ночью, слава богу, еще не сжатая овечка. Ах, жалость - путеводный камень, на нарах облако двоится. За топорище дернув, канем, примерзнем к ветру, очевидцы. Чужбину родиной поверив, овечка хочет молока. Я закрываю настежь двери издалека, издалека.
* * *
Религия - отъезд. Но в никуда - не позовут. Исповедима пустошь. Стоячая карельская вода втянула свет - не выдернешь, не пустишь. О человеке узнают тогда, когда он исчезает, если - йеш ли - есть у меня словесная руда, куда уйду - не живши, и, не евши - мой бокэр тов - товарищ, волк в лесу, речной осоке наступив на глотку, подтягивает стылую блесну, берет закат мой, вечер мой, высотку. Отмой меня, как золото, просей костями в землю, по российской хватке я буду слитком там, на полосе нейтральной, или здесь, по рукоятку. Шалом тебе смирительный - шалишь, так эту удаль разместишь в вагонах, коленопреклоненная,- Шамир на страже страха, как страна в погонах. В крысиный день я подняла глаза, - а что ты, милый, был где раньше - ведал и ничего на север не сказал, где я кончалась ветренной и беглой.
* * *
По косточкам продаться, при луне повыть, поддаться участи грошовой; податься к югу, сослужить вполне собачью службу Серым волком - шел бы скорей отсюда, простывая след - ни дома, ни чужбины ночью нет. Все волки серы родины моей, в лесах, еще не вырубленных в пустошь, звезда постится - вслед пуститься ей ее обнимешь и меня не пустишь. Переверни дорогу, отряхни, из рукава просыпь обратно близких, я в обелиски отливаю дни сочтенные и составляю списки oтъехавших, томителен исход, долина смерти полнится словами. Небесная царица, мертвый хор кружит и плачет нам над головами.
* * *
Разъезжаются друзья. Hе прощаются, в конверте наши цифры увозя, и клинические смерти на почтамте пережив, багажу маша вдогонку, рассекают рубежи и гортани рвут ребенку. Заструится речь - Нева в Иордане, на иврите подрифмуется тюрьма - воля, что ни говорите; воин в поле побежит, волен влево, обессилен; был в России - вечный жид, стал в Израиле - россиян. Тараканов вывозя, миску, классику, конспекты, говорит себе: нельзя оборачиваться, некто там стоит за тупиком, где-то в очередь за хлебом, и глотает снежный ком, никогда я им и не был, в море Мертвом благодать, море мраморное стало, золотая рыбка вспять за буйки не заплывала, у нее селедкин хвост, у нее картавый выкрик, Я по радуге до звезд приходить к тебе привыкну, эти камешки во рту, эти алефы и яти, я резинкою сотру карту мира и, некстати возместя тебе потоп, расплывутся за Фонтанкой и Лебяжий мой окоп, листопад, билет и танки.
* * *
Чай золотее и гуще масла, хлеба жирнее и легче ветра, музыкой Музой воспринимался, и поднимался сей час к ответу. Что, кроме вод, натекло на вечность, чем запотели глазниц бойницы, что моя скромная человечность так оглянуться из них боится? Что звон часов новогодний хрупок, пробки сквозят и лукавит гостья, ходит ищейка и между юбок путаясь, гложет стихи и кости? Тысячелетье вступает в силу, и ребятишек беря в охапку, шепчет: хорошие, тише, Нила расшевелить не дано нахрапом. Кони мои! ветряные тени между молитв и коленей узких. Демон слетел и от поколений след не заметил на брани русской. В узел бараний свернул котомку - пусто там, мелочь бренчит и струны. Что вам еще передать, потомкам, бурным потоком пуская руна? Чай золотее, печаль - кромешней, снежные горы - а всё подножья. Дети, свои и чужие, где ж вы? Чую дыхание, слышу кожей. Что это, девочки, ночь сгустилась, солнце встает, обрывая цепи, церкви разрушены - смысл и стимул,- нас охраняют и бог, и цербер. Что посвященные у порога гибнут, едва перейдя границу? И начинается: нету бога, птицы поют и летают - птицы...
* * *
И греческие узкие бараны поводят рогом лишним и лиловым, они по ветру чуят - филигранно убьет, на приступ выставлено, слово. Богиня, заверни лицо в папирус, из океана выплеснет бутылка, аттический замысловатый вирус теснится у отверстия затылка. И мы бежим, как вверенное войско, мы временно отпущены в пространство из тюрем, из отечества и воска, заучивая наспех постоянство.
* * *
Для диктатуры время утекло, гражданская война свистит и плещет. Как червяку, мне сыро и тепло, и я со дна души смотрю на вещи. У смерти - соло, но своей войне предпочитают мальчики хлопушу, они под ранцем тащат на спине пуст вещмешок - подраненную душу. - Куда меня, кобыла, завезла? судьба кликушествует и пророчит, строчит доносчик мой из-за угла, и труд его торжественный бессрочен. Куда уехать, милый, опоздал? вокзал оцеплен со сторон обеих. Ты все успел сказать, а не сказал, что приоткрыл закон про правый берег. Ну что же, гиблый, клясться не впервой. Все это, верно, вымысел священный, витает слово над вселенной, - твой - да что такое "над"? - уклад пещерный.
* * *
На Владимирской дорожке круговой выпрямляют, как коней на беговой. Конвоир твой - темный мальчик - отличит он тебя и на тебя поставит сам. Он еще плутает, бедный, посреди, ошивается меж небом и землей. Посади его по-братски, посади, он должник твой и последователь твой. Головой кивает солнце и глаза поднимает еще выше, а в пути и любовь ему, и есть пути назад, если прямо на созвездия идти.

Л Е Г К А Я П О Э М А

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Давно мы сами не жили, не жили, тело нежили. Сквозь треснувшие стекла он видит, что намокло у голубя крыло - от снега ли, от крови, вот он окно откроет, и в комнате светло. Вот он окно откроет, как выглянет в себя - там истины качаются, дерутся там деревья, деревья деревянные и не кончаются. Там праздник репетируют солдаты оловянные - им не отчаяться. Ну здравствуй, верность мертвым покорности сродни, - так и живут они. И выбыло из близких в больницы, обелиски, и выпало друзей на комнатный музей, нам хвастаться осталось трофеями чужими, как хвастаться под старость, что мы когда-то жили. Не помнит он, о ком это, и просыпается, а карточная комната не рассыпается. Пустое, голубь грешен. Постой, не та ли - Гретхен? Ты не продешеви. Лети, жар - птица небо, и толстой птице голубь крыло останови - на свете нет любви. Но то ли ничего не помогало - не ты ли, память, кошкой пробегала - И плакать было холодно, и жить, и хлеб зеленый голубю крошить, вода во рту картонном стала твердой, и, руки вытирая о передник, старуха обернулась на дорогу и смерти улыбнулась: - Слава богу. Старуха, что следила из окна, одна ли эта Гретхен, не одна, и ночью не тушила ближний свет - одна ли эта Гретхен, или нет. Мы думали: - Там человек не спит - мужчина или женщина? на вид сто лет, но вот мужчина или нет? И арка под свисающим окном ей позволяла ночью или днем шаги считать, листать остаток дней, не думая, кто шаркает под ней. Мое жилье горело в эту ночь, и - одинокой старости невмочь - она из осторожного угла пыталась дотянуться до стекла и занавеску палкой укрепить. Я думала, как ей хотелось пить, жить не терпелось и подать совет, как видеть свет - и не гасила свет. Мне снилось- и на то была война, чтоб расплывались наши имена. И память, как невправленная кость, торчит на остановке сорок лет, зажав пятак в малиновую горсть, и требует счастливый свой билет: вернется в дом хозяин - или гость? "Как не вернуться! дело их табак, своих перестреляют как собак, - своя цензура красным подчеркнет, и в этом сопричастность почерпнет. - Но как мы будем жить - не ворошить того, чего не врать - не воротить?" Привьется сын и приживется дочь, как в масле сыр, как по железу дождь, да это мы с тобой на выходных стоим в очередях: помянем их - автобус через кладбище, к восьми старуху, Гретхен и меня возьми. Когда спасут ребенок и работа (работа и ребенок не спасут), приход превысят мелкие расходы направо и налево - или суть: я душу пропою - не променяю тому, кто перепишет за меня, - я хотела бы поставить как стакан и душу, - как последнюю надежду, снимая как посмертную одежду, но этот вездесущий истукан - Он до меня придумал ей капкан. Не я ли тот капкан, а и не знаю, не помню; без меня он ворожил. Ведет - казалось, в ногу, а не с нами идет, и ближе нету, а чужим он остается, а не отстает, и голосами нашими поет. Как будто ноту пробную дают - и перечеркивают жизнь мою, так этим перечерчивают смерть - сегодня будет не на что смотреть: прощались, не прощая никому - любить пытались, как пытать любили, по памяти и били, и лепили, по слабому подобью своему; но быть судьей равно, что палачом, а ты уйдешь - и оба ни при чем. А мне - и мы равны, и в этом суть - всего-то и осталось, что уснуть. Старуха, вот и твой последний сон. Ребенок был, как восковая кукла, я думала - от сна лицо опухло, а это слепок будущих времен соприкоснулся с теми, кто земле понятнее, чем слово на столе. В окне напротив погасили свет, и у меня ни сна, ни сына нет, и все перемешалось и простилось, переместилось или упростилось к родительской субботе, по весне, на остановке глинянной, во сне, с мимозою газетною рублевой,- ослабевало зренье, или слово овладевало - память застекли, когда у глупой птицы, у живого на полдороге крылья затекли. Но Гретхен - немка, пращуры ее - еще екатерининские немцы: садовник царский! никуда не деться от милости монаршей, у нее не спросишь: повториться ли в себе нацию как память не развеять в себя? Но в это можно ли поверить, когда ты первый "русский", и в семье ни слов славянских нету, ни затей, креста, цепей под сердцем и детей? Царица! Этим русским попрекать всех русских немцев будут (и немецких славян), - им не гореть и не померкнуть в изгнании, но горько обрекать наследников, не принятых доныне, молиться на березовой чужбине. ...И вымели письмо из-под двери, захлопнутое в доме изнутри: "Ну как мы станем жить - не ворожить над тем, чего не взять - не воротить, над тем, о чем ..." пока война не кончилась, у нас переплелись воспоминания - израненного немца за отходчивость домой угнали - с пленными в Германию. Мы думали, останется в народе он героем, но вернувшимся на родину из плена, полагалось... нам о том потом не приносили писем в дом. Kак будто не окончилась война... И снова Гретхен смотрит из окна, и узнаёт, как в зеркале, потомков, больных и выходящих из обломков; перед работой утром сорок лет под старость перекрученный, куплет сама себе для храбрости выводит, лицо рисует и на двор выходит. А слева от нее моя старуха - ни памяти, ни зрения, ни слуха, но прялка, чтобы пыль с нее мести, и палка - лишь бы ноги унести. А справа за картонною стеной как за кардоном, сгорбленной спиной к старухе обернувшись, человек бессонницу кладет на черновик, но он привык к тому, что ничего не наступает ночью у него, и утром, обнаженный и седой, на кухне обливается водой. Соседи, посмотрите на меня, мое окно висит без занавески, оно открыто, это повод веский заглядывать в него средь бела дня! Я память впредь хотела примирить, почтовый ящик ломится от вымысла, в снегу апрель не вывалялся - вымылся. Нам снится эта вечная война, а нами не кончается она - как память, памятка о том, чтоб нам не возвратиться в дом, где ждут, и жаждут возвращенья, как на прощание - прощенья, пока мы видим, как плыла подушка, кошка, два крыла, бутылка, ложка и ухмылка из беспросветного стекла. Отсвечивая, там лежала моя последняя держава.
ВТОРАЯ ЧАСТЬ.

ЖЕНСКАЯ ПОЭМА.

Поэмы пишутся смеясь - вели сначала умереть. Они лицом бросают в грязь - их не заказывают впредь. Но умирать и мухе больно, когда читателю довольно невольно муку подсмотреть. Как зеркала - чужая боль, в ней отражается любой, вот почему так зло и немо я посвящаю вам поэму. Поэт не властен воровать ни строчку, ни судьбу, о том же так же ворковать и вылетать в трубу. Но в совпадении греха не может быть и нет, мы происходим от стиха - и дьявол, и поэт. Мы возвращаемся в строку посмертно на чужом веку. B конце дороги - измельчанье, вприглядку память не дана. Когда разлука изначальна, то расстоянью грош - цена. Что жизнь привязывала цепью, я по колечку разниму, когда бы выжить было целью, чтобы остаться одному. Я расставанию не верю: окно притягивает к двери и в Ленинграде, и в глуши - и все засовы хороши. Осталось, Гретхен, лезть на стенку. Скрипит, как дыба, в стеклах ветвь и собирает по оттенку болотный и ревнивый свет. После дождя трава желтеет и без тебя тебя жалеет. Я открывала этот мир, но возвращаться нестерпимо и с корнем память выдирать, и проходить с улыбкой мимо, и долго ноги вытирать. Я не старею - я сгораю, живу скорей и умираю, - так человека точит боль, ниспосылая нам с тобой не быть, а побывать в гостях - гореть у вечности в горстях. Bодою губы остудили, не осветили - устыдили. Все лето девочка кричит, пронзая вены, слух и зренье: то на кровать, то на колени летит, а мудрые врачи полою белою халата скрывают все, чем виноваты. (У Гретхен маленькая дочь переживает первый дождь.) Мы небо вымоем водою и вытрем грязь через стекло, а небо в комнату текло. Нет беззащитней вечных мам, они зовут - но их не слышно, их губы - травленные вишни - о чем заветном говорят, перечисляя все подряд? Навязан им обет молчанья до глухоты, до одичанья. Что видно в темное окно, и где кончается оно? Вокзалы едут по домам, а под вагоном остаются следы и слезы наших мам. Когда иду я очень ровно, а ты уходишь слишком прямо, вернется белая ворона, непостижима и упряма, но как душою ни криви, нет очевидцев у любви, и если б не летали птицы - то не с кем горем поделиться. У Гретхен радости - сполна, она два года не спала, из куклы девочку лепила, читала ей, в конце концов теряя книжки про отцов - и за два года полюбила. У Гретхен счастья - на двоих, но столько счастья натворив, она хотела б и участья, а участь женщин такова, что, получившая права, ты неправа необратимо, коли дрова. Мы побратимы. Когда бы я была царица, могло бы это повториться, но с пола поднимать в гостях и заносить на одеяло, и слезы чувствовать в горстях - одной любви при жизни мало. Ногою шапку прижимать, чтоб не сбежала со ступенек, и в драке раны прижигать, на синяки скопивши денег. Я женщина, моя звезда с цветами рваться в поезда и на краю скупого света до самой смерти ждать ответа. Но, далеко ли или близко, тебе окажется нужна не золотая одалиска, а чистокровная жена. Никто, ничто, как ни суди, не остается позади: глотая пыль и ветер встречный, смерть оседает в нас навечно. Моя старинная сестра, торгуя детством запоздалым, через обиды и скандалы безумно к двадцати пяти посмела юность пронести. Но я сама на высоте, я так работаю портье, как вышибала перед дверью, - но я по должности не верю, что остановит круговерть бессменный вышибала - смерть. Пока дворянство пьет и ест, глотая в кочегарке уголь, что спрашивать свободных мест, при дворницкой вакантный угол? В сторожке и на вахте снов никто не помнит - время делу, и дело движется без слов, заняв полжизни на неделю. Но оба университета (и в этом, Гретхен, вся вина) грешно окончить неодетой; в моей гостинице она смотреть училась на гостинцы не видя их, чтоб из гостиниц не гнали нас, пока издат не называет точных дат. А Гретхен немкою была. Жестокость и сентиментальность над ней простерли два крыла. Им до земли подняться малость, но я за них не волновалась: мой современник на пути без головы готов остаться и так в историю войти, - нам всем не дальше двадцати... А Гретхен в скользкой оболочке хотя бы думает о дочке. Ну что ж, когда сам Петр велел, чтоб на холсте закат алел - и нам достанет на орехи, когда окажется закат из черных с оловом заплат. Кто незаконно мной рожден - сухим останься под дождем. *"Незаконнорожденных записывать в художники." Петр 1. Мы, не сточив карандаша, так обреченно рисовали, как будто жизнью рисковали. Любовь не стоит ни гроша; кто опытней, об этом знает, и оптом чувство покупает. А значит, скоро догорит все, что сегодня только брезжит, и первым снегом подарит. Я обещала вам поэму, грустить на заданную тему, препровождая на вокзал, меня редактор обязал. И по логическим законам, пока нас било по вагонам за все художества мои несчастной Гретхен перепало - я долго яму ей копала. Стоят у мутного окна и ожидают поминутно: она - останется одна, а он - любимый мной художник - нацеливает свой треножник и, проклиная вышний дар, троих подводит под удар. У Гретхен маленькая дочь помочь родителям не прочь. Чтобы посметь иметь отца, она рисует без конца. Пропал бы у верблюда горб - и рад бы был верблюд, и горд, он отработал бы стократ, четвероногим друг и брат, а так он женщине родня - он все снесет средь бела дня. Друзья, нет света на краю, и края света нет при жизни, и расстояний нет, а все ж сюжет на вымысел похож. Кто раз соврет, тому нет веры, из-за него вскрывают вены, а он приходит в магазин пощупать скользкий апельсин двумя кровавыми перстами, но мед бы пить его устами, пчелиный натуральный мед, когда в крахмаленном халате он важно дольки раздает седым соседкам по палате. Нам никогда не повториться. Моя ворона над кустом висит, чтоб не садились птицы и не будили спящий дом, и пестрых ягод не клевали. Я отомстила Калевале - Карелии, как вор, скупой, вразброс торгующей крупой, - нас растоптала бы толпа - непредсказуем срок, но мне хватает для тепла несочиненных строк. Пройду - живой чернильный свет не оставляет след; ни красной рыбы, ни огня не завернуть в меня; из искаженного свинца не разобрать лица... Я заколачиваю дачу, но, поднимаясь на этаж, возьму и все переиначу, и на пол брошу карандаш, но вот на стук приходит Гретхен, она простила мне огрехи и настоящие грехи за эти поздние стихи. Она ведет за ручку дочку и не дает поставить точку.
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ.

НЕОКОНЧЕННАЯ ПОЭМА.

- Помню о смерти. Живу, пока ты, покуда ты плачешь, я отражаюсь в тебе: ты держишь мой путь покатый, вечность мою - мое движенье, но навстречу я приближаюсь - суть, судьба, твое отраженье. (Мой ангел - хранитель, ты не потерял меня - проиграл и пропил подчистую, ты держишь мою оболочку пустую - податливый лести сырой материал. Мой ангел - хранитель, живи за меня, ты думал смеяться - случится забиться как птица в силке, а придется влюбиться - зови, разоренье свое прокляня. Мой ангел - хранитель, восполни должок, что я не сумела - тебе я вменила, а ты говорил - я себе изменила, мой ангел - хранитель, податель, дружок.) Ты как болотная трава - вся высохла, а все жива. Сиделки - мухи зорки или падки на нищету и тленья запах сладкий, но каково сегодня для тебя и пережить, и опознать себя? Душно! и по столу не кулаком смуглым, а выставляю по полкам хрустальных кукол, кукла забьется от меня в угол пыльный - дальний! в одну давильню сольет время. Я тебя как ребенка любила - или я тебя, как ребенка, люблю, бремя. С тенью наперегонки - в слезы смысл смыло; свадьбы, и вы в день похорон будьте, - судьи мои! Время жить, жать руки, было - прошло, и ответ держать - милой. Что - одиночество, - чувство двойной боли. Разве мы вечны - мы обречены жизни, а под землею светает рано, - то ли солнце ниже, то ли не те силы. Вот оно, время жить! отпишу бабку. Двум поколеньям рядом не совместиться: первый мой друг - убитая мной собака, время мое - перевернутая птица. 1984 год
* * *
В оправдание судного дня, ну, кто первый заложит меня? Это родина нам только снится, вновь мотаться ей без экспедиций и спасительных мерзлых широт, от щедрот благодарного края умирая еще, умирая за неведомый русский народ.
* * *
Вторая речка Лета. Как ее проплыть во рву крутом из лазарета? Вот бабочка во рту на острие родного языка летит с рассвета. Народ мой просыпается, спешит, над улицей могилы братской тесно от близкого скопления души и запаха утраченного тела и силы - села бабочка, в снегу озарена томительным затменьем. Об этом - тайна, на сухом лугу жужжит планета, заглушая пенье. Пока в тупик отогнан товарняк, не слышно смеха, снега и собак.
* * *
Кончено время стихов, съедутся невозвращенцы и поглядят сквозь стекло: родина, некуда деться. Подступы к жизни блестят - те же, с чего начинали, не повернули назад, а задержались в начале. Правда - мое ремесло, узел морской и соленый, родину так занесло, - где он, тот берег зеленый? В грузчицы, что ли, пойти, или отдаться в пророки? Но и в сибирском пути ты - у себя на пороге. Ноги еще вытирай перед расходом и топкой, этот торжественный рай - только вступление, только. Лишь бы вернуться к себе и посмотреть, что осталось - на пепелище толпе как за поэта хваталось! И ничего не достичь, и никому не присниться, а поплатиться за стих, чтобы в строке воплотиться.
* * *
До христианства так же далеко. Сочувствие, как саван, велико, но уязвимо, и смиренна старость чужая, а из чувств нетленных - стадность наследована; из дочерних уст не вымолить ни памяти, ни чувств. Пустой душой к восходу прислонясь, я грязь ищу и ощущаю грязь. Ты узнаешь ли вечную - меня, перебирая в своре имена? Обструкция. Кастрация. Стихи возведены в немыслимую пропасть, но из последней узенькой строки рождается присяжный образ.
* * *
То меня стукнет током розовая Итака, рот разевая, оком боги поводят, знака жду, омываю стопы; то зазвенит в сочельник ложкою чайной, стоны воспламеняя, мельник. Мыльный пузырь надую - почта, лети, лазурна, выдерни молодую в круг танцевать мазурку. Выгни, еще живую, из-под воды озерной, ягоду дрожжевую в губы вложи осетром, чтоб не плескала рыба, чтоб не давило время, да не тянула дыба за голубое стремя.
* * *
Вот самый темный день в изножье декабря, и янтаря с утра я не нашла под снегом. Я тишину по капле пью, не говоря и с птицами о том, зачем спускаться с неба. Витайте в облаках, прилежные мои, воюйте с мошкарой в предновогодней хвое, а червоточина в сомнительной крови не обнаружит пусть присутствие подвоя. Когда еще малыш из четырех сторон посмотрит наугад и выберет любую - здесь соловьи поют, но сколько тут ворон, и все они летят, и всё они воркуют.
* * *
Дети, вот мое наследство - крыши нет над головой и нет ограды под землей, но нет ее и выше, и о прошлом вспоминать не надо. Дети, я раскинула вам руки, оступившись в краденном краю нищеты, забвенья и разлуки, о которых плачу и пою.
* * *
На проволоке мне висеть - не так, по проволоке мне скользить - предел, мне не видать селедочных Итак форелевых, и марлевых детей. Мне в изолятор слижут сапоги, едва я развяжу шнурки у шкур. Но только в это пекло забеги, уж промышляют волки по снежку. Доизвивайся, бедная душа, хотя бы до запретной полосы; когда ты прожила для барыша, тебя не перевесят на весы. А небеса пронзительно молчат, ни долу опускай, ни возводи, и по тебе стучат, твоих зайчат бросая на приманку позади. Зверье мое, под карликовый ствол сложу тебя и реквием сложу, я родине служу, я слова "стой" не слышу, и в молитву возвожу.
* * *
            Лёве Нет компромиссов, а неправда есть одна, и на исходе мирозданья, не приходя в сознанье, примешь месть непонимания и состраданья. Но что стряслось - из каменной груди какая дрожь незаменима песней? Любви сдаваясь, клясться: уходи и ненависть таинственную пестуй? Повременим со злобой вековой, нам круговой дорогой не встречаться, нас на прицеле держит часовой, и мы его воинственное счастье, его взаимность, слава, перекур, он ограничил нас или обрамил, - рожденный бойней мокнущий крикун теснее жмется к сумасшедшей маме. Пересчитают нас по одному и подытожат, и лишат наследства. Как ненадолго завелось в дому, здесь, по соседству, ветренное детство. Ключи от человека растеряв и подобрав по камертону голос, не отпускают нас, и за рукав придерживают, мучая - другой есть, то на дуэль, то слежкой изведут, а извлекут пророком и поэтом - как ненадежно и пустынно тут, удушливая мелкая планета набита колосистым острием, осокою, и оспою, и остьем, на подступах не падаем вдвоем, за это в нас горстями землю бросьте - где разница: когда ты вдалеке, или когда рука еще в руке?
Л Ю Б О В Ь
Засядешь, за сердце схватясь и все заусенцы бинтами сдирая, эпически - вязь и кровью, и млеком питая; влекома чужой стороной, заоблачной и заоконной, со старой знакомой - со мной - умрем, нарушая законы. Болит, озираясь во мне - так крыса, сжирая другую в капкане, живую вовне себя создавала, жируя. Из глины мы вымесим соль и тему споем соловьями, черемухи горькая голь отечеством свищет за нами. Такие дымы разведем, пожары раздуем и войны, - стоим за стихами вдвоем, столбы соляные, у бойни.
* * *
Я брошена, заброшена не я, а тень моя голодная и злая. Качаясь под ногами, полынья зовет меня, от смерти изнывая; озноб и зной собой соединив, без родины, без нации, итожа отрезок скользкий, пересыпет дни, но боже мой, как на меня похожа.

Из книги " В ИЕРУСАЛИМ - И ОБРАТНО ".

1994, Иерусалим.          Алисе и Александру.
* * *
Нет ностальгии в земле, под водой и на небе. Ангел - хранитель, да ты на меня и не смотришь! Бес - исцелитель повадился к смерти,- за нею полз, искуситель, но что они сделали с морем! В этой вражде, убаюкана словом и делом, я собираю в пустыне от ракушек пепел, я отрываю с колючек и от верблюдов белую кость - и в крови голубой клокотанье. Нет ностальгии - куда она делась от солнца?! Нам иссушило и слезы, и кровь поднебесье. Перебеситься - и перепасти это стадо,- что перепелке нашаркает голос картавый? Не различаю по свисту, и оперенье ветер колышет на камушке всё от убитых. От убиенных русское слово привольно, рыжих седых переписка гоняет по миру. Это поэты стихи говорят после смерти, где для собак рассыпали мы битые стекла. Так им, собакам, они необрезаны мокнут на перепутье от засухи к Мертвому морю, в соли чужая звезда заворочалась ночью - хочется плакать ей, очень ей хочется плакать.
* * *
Стихи мне отвратительны. Крошу круг меловой - кашерное свиданье, когда любимый, зубы сжав, грошу не доверяет,- выйдя на заданье с цингой еще российской, под киркой согнется, заслонив меня рукой. Нам срок мотать - шмон снится на святой не на неделе - на земле,- по смерти мы будем строить Вавилон, постой окончив,- для кого ты тлело, сердце? В норе крысиной век перетерпя - ты знаешь ли, что не было тебя? Тоска моя не в Сохо у дверей, где мне поддых давали, как лекарство, не на торгу варшавском,- вор добрей,- когда вбирает, он идет на царство; не в петербургской яме на ветру, где я себя зарыла, как сестру. Мой плен ползет змеей из Палестин иных, где нерожденный, мной обрезан и связан у распятия мой сын, где бог - отец забытый и нетрезвый отплакал на гортанных языках, качая боль, как птицу, на руках. Окружены заботою твоей, мы бьемся над смешением кровей и греемся на этом круглом гетто, не в космосе - и до скончанья света. 21.12.91 СПб
* * *
Бешенные негевские лисы. Мы с тобою столько не видались в этой зачарованности мглистой, лисы убегают из-под палиц. Выкресты мои неразделимы. За чертой арабские владенья, за чертою братские - могли мы, я прошу у неба снисхожденья. Я молюсь на разных языках, я на равных отстою от дома, дергаются ниточки в руках - братские могилы всё знакомы. Броские на вид сплошные дула, автоматной очереди привкус - кислые на языке, и дует холодок - и ток. Собачий прикус лагеря,- я мало ли читала! Там овчарок тело сторонится, а душа взмывает и стремится, к вам взывает белая страница снега, неба в Негеве не видно - нега, эха в Негеве не стало. С нею, неприкрыта и невинна, убегает бешеная стая гетто.
* * *
Здесь дождь не падал сыроежкам в ноги. На полдороге потерялся ветер, и лес отстал, и заблудились дети - не те слова, речь - речка свищет - простыней в подворье, и дует в рог алмазный нищий мальчик, идут солдаты с гор - и ветер с моря в горах дробится, миражом маячит. На пряжке слепнет злое солнце, глохнет от залпа света, и таранит волны,- здесь било море, на колючках солью шуршит, и ракушки впились до крови. В пустыне сумерек не знает стадо, верблюд качается и тащит память, из-под ладони ветеранам юным подносят фляжку - и цикуту ночи. Еще проснуться бы, луну глотая, туманом вытереть курок взведенный; как пахнут гибелью под утро звезды, любимой облако взошло в Ливане!
* * *
В Ливане ветренно и многолюдно, хамсин вливает в рот песок и фляжку, на лютне режет слух - скрипит в овчарне, как пляшет ливень, но - мираж, бедняжка! Неряшлив, ест пастух и дымом пахнет, от жара пухнут ноги и не лезут в колодки, и подошвы отсыхают, и сыпет камушки гора под вечер. Но как любить от зноя - или бредить, затвор защелкнет и ударит эхо. И вторит мальчик, и собьются овцы, и с той же ноты зажуют - и с той же ноги.
* * *
Вот камешком срывается глагол гортанный и скрывается в ущелье. Бел колокол без языка, и гол король, заиндевевший от смущенья в горах,- на нарах теплиться ему пристало бы по званью своему. Полкоролевства за такую блажь - не выскажешь, не высидишь, но коршун рождается - незавершен и сморщен, и распрямляется, лишь палец дашь и букву вложишь в клюв немой, как вечность, а из-под ног земля течет, как млечность. Степной король, ниспослан и низвергнут,- что боль в груди и мальчики в глазах! Он занесен сюда был встречным ветром, слова глотая с кровью, полз назад по насыпи. И, в амбразуру дуя, шальную пулю протерев дыханьем, какой-то бог послал ему другую и жизнь, и смерть, и крыльев полыханье.
* * *
Бог убит в бою. А мы не знали. "Узи", новый член семьи, в запале говорит - за то, что Иисус, бледно - голубой еврейский мальчик, под землей не молится, а плачет: - Не боюсь я смерти, не боюсь. Он немецким мылом, самым нежным и душистым, не желает мыться, он уроки затвердил прилежно, он еще надеется забыться, до потери зрения и слуха он с фашистом делится краюхой, потому что это неизбежно, потому что это, что безбожно, если умер Бог, отныне - можно.
* * *
Вкус тишины и запах темноты любовной, позолоченной маслины, сухой эпохой склеены "на ты", два расстоянья растерять могли мы, оторвались мы небом от земли, из мелового круга надувного, но, как солдаты, дети залегли во рву крутом крушения и слова.
* * *
Жизнь была - она проходит, к счастью. От любви остались поцелуи, как литые пули, с ветерком и язык могучий с матерком. Оккупанты выверили прощадь, по пустыне, озираясь, метят, и сараф на них белье полощет, и колышется над ними месяц, серебрятся в их карманах дыры, в голове звенит, и на дорогу понемногу выбегает Ирод перед зайцем помолиться Богу.
* * *
Мой Ягве! - Яго,- эхом отлетит. Нет пиетета. Не претит. Петит в кармане на таможне - можно там потом ходить за мною по пятам. Жизнь - к высшей мере приговор, как вор товар, меняю родину - на мыло. Мы на одном наречье разговор возобновим по смерти,- я забыла - барух-а-шем! - Христос ты или Дух Святой, и за троих - или на двух? (7.10.91.СПб)
* * *
Как Моисей, не ведая иврита,- заикою в России я зарыта. Мечеть Омара ближе и родней, я - жертва принесенная под ней. Но, отлетев листвою от берез, щекою помню тлеющий мороз гранитных плит - и белых стоп ожог, военный нержавеющий движок.
* * *
Большое видится на расстоянье. Измена родине - мое призванье на разветвленье суетных дорог, и я, вернувшись к жизни, не узнаю, что это смерть, и что за именами иная боль давила на курок. И между строк читая, что там вышло, предпочитая волны или вышку, я заслоню тебя одной рукой, и Заполярье Средиземноморью такую правду заскулит от горя и обернется вечностью такой!
* * *
Усталость рабская слетела, собачья вера снизошла. Душа, оставившая тело - всё ж окаянная душа. Когда отмыкаться, обмякнуть - не сокруши меня, подъем - мы будем плакаться и плакать от одиночества вдвоем. В миру, где кончатся поэты, от райской жизни вознесясь, когда нарушены запреты и ниже некуда упасть.
* * *
В моей раздвоенности солнце - и луна, и год от года я встаю со дна. Из мелового круга обратясь, перешагнув намыленное время и ветренную пыль сменив на грязь, мы входим в прах - наедине со всеми. В чужой стране мне ястреб - кровный брат. Нам ближе к небу, чем ему, стократ; меня вздымают ужас и смятенье, а возвращаться вместе, - говорят, - и возвращать - наедине со всеми. Там кипарису голову кружит неповоротливая вечность, и птица землю сторожит, роняя перистость и млечность.
* * *
В сём притоне за сим суждено где приткнуться и где притвориться, преклоняя главу, притаиться, и колена,- уже зажжено пламя,- мол, это племя моё, сыр овечий пастушек, и гойский голос - глас окаянный геройский - в забытьи доклюет воронье. Виноград и лисица - при нем, перебесится в Негеве стая. И отловит меня, нарастая, гон, и вытопчет череп конем, и копыта отрет о траву; и песком это горло прочистит, эти кости промоет,- отчизне всё равно, где я вновь оживу. По пустыне лопатой скребя и карабкаясь в небо по скалам, я тебя перед богом искала, я в пути потеряла себя.
* * *
На вкус перила, волны и гранит - окислены, остужены, потерты из прошлого текут и от ланит - на щёки оловянной львиной морды. Она хранит запястия мои, мы связаны воздушной цепью рваной, мы догоняем то, что не могли. Так из могилы говорят на равных, прощая опоздание живым. Тень не колышется под кипарисом, простёртая отверстьем ножевым из неба в землю. Женственным капризом к вам обернется смерть, себя саму не узнавая в зеркале прибитом к Нарциссу. Перед вечностью ему так страшно быть на берегу забытым.
* * *
Пожалуй, я скажу моим друзьям,- они со мною не знакомы даже,- так хорошо, что есть еще изъян неизданной поэзии Бараша, так хорошо, что Верник знаменит покуда больше тем, что неизвестен, и тем еще, что к дому семенит поэт заезжий, задыхаясь песней - и ни за грош. А Боря у Стены не вспоминает, как скрипят пружины его стихов под бывшея жены,- они всё больше пели и дружили. Вот Игорь пьет,- да нет, уже темно, и высветлить палитру возле стойки - пустое; и по стойке смирно, но - поди постой, и не проснешься в койке. И Дали есть,- и далее, пора. Повремени! но гонит отраженье под утро дворник с вашего двора, или со света это униженье.
* * *
Один мужчина - ненавидит, другой - скрывается, боится. Ногой отбрасывая мидий, всё та же Греция двоится. Идем-ка, Гурия, подымем бокал, подол,- тому подонку вернут столетья наше имя, всех под одну пригнув гребенку. И нет с тобою нас прекрасней, свободней нет, и в преисподней в исподнем спляшем им, и разве нас не было с тобой сегодня?
* * *
На берегу пустыни красной Земля встает сухой и грязной, как бедуинка, на глаза надвинув небо, но гроза в июле быть не обещает, и луч песчаный между туч, пронзая горло, навещает глубины вечности. Ползуч, верблюжий сцеженный кустарник ждет, что к нему взойдет напарник, колючка скатится ежом и голос полоснет ножом. Вздевая руки золотые, в одеждах смерти заплетясь, идет пастушка, заливные луга вытаптывая в грязь, она воздушна и доступна, ее собака неотступна, ее бараны сожжены, ее мужчины сложены. Дождями выместив коварству, подолом вымесив полцарства за каплю влаги - за хамсин, захомутав молитвой тучку, разув кормильца, пряча ручку, глядит арабка из трясин на пальмы нпши с голубями, на стриженные паруса, запекшимися шьет губами в глухом Эдеме небеса, и бусы сыпет, чётки нижет и звезды вяжет бечевой, и в отраженьи глаз я вижу ее у нас над головой.
* * *
Стоит старуха, каркает во тьму и не желает смерти никому. - Он будет быть, двуспальная могила не зря меня прельщала и манила, я ненавижу сон, а не видать покоя, как себя ни виновать. Халат казенный, тапочки в крови, ребенок хочет неги и любви, а птица хнычет в озере туманном, куда мы все занесены обманом. Мы говорим на разных языках, деревня пьет и отпевает город. Какое слово у тебя в руках, какой размах некошен и непорот! Стих - это Стикс, и хоть в чужом краю, я отдохну у смерти на краю. Насторожится лес,- он так речист, как ты во мне уверен и плечист. Мы отряхнем иголки от сосны, себе расскажем приторные сны, и прошумят над нами кипарисы, и на корабль вернутся наши крысы, с нездешней силой осаждая борт, доколь не брызнет слово из аорт. Один ребенок сникнет и споткнется, его печаль заплачет и прольется, и он запрячет кулаки в карман. От жизни моровой кому спасаться, кому на шею, уцелев, бросаться, Тору читая, почитать - Коран?
МЕРТВЫМ
Вот и крапива отцвела - поблекла, девочка - дурнушка. Садятся гости вкруг стола, и я меж них, слуга и служка. Хабиби, маленький коран,- какой урон сему народу! какой урок,- себя отдам второй женой тебе в угоду. Не бей меня, араб, мой брат. Саднит,- сюда! мой сад постыдный, последний, слепок мой, барак холерный, где Невы не видно. Не выдам истины в вине. Хабибти! - учит жить любимый, а гости, мёртвые вполне, не целятся, стреляя в спину.
* * *
Мой хадж завершится - в ружьё! и мой лапсердак отслоится. Им нужно - а ну же, живьём отпетую, хищную птицу. Сухие дожди по губам в час между собакой и волком - ты русская, так погибай, из логова выход - из Волги направлено дуло поддых. Веревка, виясь на примерку, окрутит и единоверку, а чуть подлиннее - двоих. ПРИБОЙ 1 Две слитые души, не слыша даже друг друга под водой у Эрмитажа, разъединенных, рваных два крыла растащены, и с видом на Голгофу я пребываю, где терьер мой дрофу прижал к земле,- я дерном тем была и птицей той, а над Невой всходило вне времени упрямое светило, из ила не пуская, изо льда тебя - назад, меня - вперед, а утро прекрасно после похорон, как будто невластно впрямь над нами н и к о г д а . 2 А во-вторых, душа твоя свободна - не потому, что я глотаю камни, как перистые кости облаков; не потому, что нет тебя сегодня ни на земле, ни под землей, пока не отправлюсь за тобою. Был таков мой гастролер, возлюбленный - не больше, чем каждый в зале,- так живите дольше, чем каждый в зале. Я сквозь толщу вод лицо твое прекрасное вбираю,- так дети умирают. Умирая, так водят под водою хоровод. Твоя душа свободна, сорок дней я корчилась, карабкаясь за ней, за жизнь цеплялась не свою, за нашу, когда водой закладывает уши как ватой, это крови солоней, и после поцелуя просишь пить, а рук не расцепить. Заложим душу - у краешка земли не зачерпнуть ушат, что рыбы не могли, то черви довершат, судьбы не зачеркнуть, воды не зачерпнуть. Вглубь опущу я локоть, пробуя, как младенцу: не холодна ли Ловоть? жестко ли полотенце? Страшно ли одному в новом твоем дому? скоро ли бог подаст,- соединит и нас? 3 Я на земле живу, и в землю - близко, ладонью - в зелень, из-под обелиска струящуюся, где лежит солдат без имени,- известного солдата переплелись рассохшиеся даты, и я слова читаю наугад. Но утро после похорон волшебно всегда, как в первый раз; от Беэр - Шевы восходит солнце, Иерусалим с недостижимым видом на Голгофу, пересчитав отпущенные строфы, Бог даст, меня отправит вслед за ним. СУДЬБА В Иерусалиме в будущем году я повидаться с родиной приду и на три части разделю по-братски арабский, русский и удел свой рабский. И я просилась ночью на постой, детей спасая на Земле Святой, и я себе простила этот бег, и я тебе сказала: этот бог - он всё поймет, он тоже человек. Но застает нас прошлое врасплох, и детям вечно в поднятых руках нести мое проклятие и страх. Им, выкрестам твоим, в любой стране дорога - в гетто, сторона - в войне и лагерь без начала и конца. Есть отчество в отечестве отца. Но даже их отец, антисемит, меня ни в чем теперь не обвинит.
* * *
Дочка по Израилю скучает в зарослях забытых молочая. Глупенькая узенькая дочка, за тебя поставила я точку. Продавали родину с толчка, убоявшись неба и тычка. Золотые зубы примеряли, примиряли земли, променяли, чтоб в аду по прикусу узнать: дети больше русские, чем мать,- или мама дольше мусульманка, для имама мета и приманка, и для Бога мелкая монета ходовая,- ходоков к ответу призывает на Синае Боже: не мои вы дети. Не похожи. Не моя ты дочка, а чужая. Так давай простимся, уезжая.
* * *
Меня зароют, как собаку, под забором, и отпоют меня собаки всем собором,- а я не сабра, я не гойка даже,- как же мы в койку ляжем? Когда взойдут звезда, и крест, и полумесяц, и надо мной склонятся боги в изголовье, они не бросят,- мол, откуда,- спросят, мне здесь не одиноко? И простят меня с любовью.
* * *
Мой народ всё тычет пальцем в проходимца - постояльца. Мне, коняге, смотрит в рот мой, немой еще, народ. Ничего, что жизнь отдам в угоду за свободу этого народа!

В ИЕРУСАЛИМ - И ОБРАТНО.

Поэма.
Ч А С Т Ь 1. ХРИСТИАНСКАЯ.
( Незаконченное письмо. Дата неразборчива.) Лучшая моя половина! Мы с тобой всё дальше - близнячки. Но душа моя у овина вырвалась и просит подачки. Вифлеем растекся в дороге, за спиною черные крылья ангела дебильного,- боги, как же вы младенца забыли? Я меняю адрес пустынный, оставляю любящих бьющих, я прошу и бога, и сына чаще приручать меня, пуще. Начинаю жизнь в воскресенье. Опущу письмо тебе,- вряд ли долетит, и нет мне спасенья: где же мы себя потеряли? ........................ Но даже ты, все зная обо мне, не представляла боль мою вполне, и я с тобою подвожу итоги: мы оступились посреди дороги, мы отступили, ставя след во след. - А помнишь нашу няню,- 10 лет меня ласкала жадная горбунья: когда мы спали с нею, наш "валет" едва являл безумье полнолунью, но вот родным в бреду призналась я, кто первая любовница моя. Я убегаю от любви лесбийской с поспешностью, должно быть, олимпийской, но одиночества стальной порок, взведя курок, мне преподнес урок непоправимый: нас учили боль превозмогать, мы все играли роль Космодемьянской... и, теряя силы, оправдывая пытки инквизиций, невинность я нечаянно пронзила /терпи, а не сдавай врагу позиций!/ Так в младшем классе под глазами тень мне возвестила предстоящий день... Подспудный страх, согласье - искупленье вины,- ползти, вставая на колени. И все же чудом я была безгрешна, влюбляясь - молча, плача - неизбежно. На ледяном и горьком брачном ложе мне муж не верит и простить не может. Я за разрыв плачу ему собой. А он зовет приятелей,- гурьбой меня ломают; напоив силком, он довершает свадьбу кулаком. ............................. Освободившись, понимаю я, что у меня славянская родня. Отчизна в оборудованном гетто нас привечает - брутто или нетто: все "за" и "против" обреченно взвесив, ищу я счастья - мачеху в Одессе. Кипит Привоз, прибой, и, не приемля себя саму, я покидаю землю. И вот я здесь, предав страну одну и обманув униженно другую; напоминая рваную струну скрипичную, не от себя бегу я. Еврейский совершенный инструмент, едва хриплю: домой возврата нет. Туманный Негев бросив, кочевых овец и бедуинок опаленных, я принимаю так удар поддых и отражаюсь в окнах удивленных Ерушалаима: новой жизни даже и не вкусив, начать с ее продажи. Здесь у луны нерусское лицо,- вполоборота освещает север оно,- так обручальное кольцо не с той руки себя роняет в клевер или ромашку; так знакомо маки обнюхивают местные собаки, по кладбищу гуляя. До дверей моих оно доходит,- будто в крайней могиле я; глазами матерей и медсестер гляжу на поле брани. Но молодые австралийцы спят под обелисками почти столетье. Мемориал - он не бывает свят, и на могилах отдыхают дети от суеты, переломав цветы и нас вернув на землю с высоты. И,- если не устала от меня ты,- я также скоро ухожу в солдаты или солдатки; остывает стать, и безразлично, кем теперь ни стать,- министром, шлюхой,- всё одних начал,- так человек на воле одичал, едва вдохнул. Востребован багаж, а за себя ни шекеля не дашь. И будет слеп, как новый день, мой выбор, я не хочу ни вечности, ни игр, но только б выжить, выжатой до дна. Я не могу стареть, как нянька наша, и всё о смерти думать - мимо чашу Ты эту пронеси! Она полна. .......................... Делю я домик пополам с соседкой - должно быть, саброй,- смуглой, как на Крите Здороваемся мы при встрече редко, она мне отвечает на иврите. Она в себе уверена: беспечна! /"богата" - чаще значит "человечна"/. Я постарела в Негевской пустыне, но что красива я, ты знаешь,- ты не встречала лиц, что у нее, и ног похожих скульптор вылепить не мог. Сейчас внизу звонят колокола, квартал христианский завершил дела земные, сестры в черном гасят свечи,- ты в русской церкви девочкой была, к чему пустые речи после Встречи?.. _1/Б е з д а т ы/. Вот, половинка, нету двух недель. Нашла письмо свое - не продолжаю: та жизнь была - она уже чужая! Но отвернись, тебя смутит постель. Я продалась без горечи и мысли, но если б знала, как прекрасно, если бы знала ты, как мне светло! Купюры что нам с тобой?! воспитанные дуры,- прости меня, подарков не берут. Мы в сапогах, шинелях и - по коням_ спасаемся, как будто от погони, а глянешь - пусто сзади. Берег крут, под ним поток, и под ногами - осыпь, а ты уже не женщина, а особь - какого рода? И какого черта опять одна рыдаешь, распростерта? Ну что, что он еврей и ортодокс? Их в Меа Шеарим я вижу часто через окно автобуса; их каста прикосновенна, стало быть,- вопрос - цицит не повредить и на посуду не дуть, как бы спасая от простуды. Нам не питаться здесь и не кататься,- еще выводит "Форд" из-под акаций, уже молиться время по пути. Я в этом плохо разбираюсь, впрочем, мы на подушках - бог прости - хохочем, пока не встанет солнце, до пяти. . /Д а т а н е р а з б о р ч и в а/. Любимый утром / он бывает редко / мне прошептал, что там, где выше ветка акации, висит моя соседка. Потом его тошнило от еды. Кольцо мне дал: - Спасибо за труды. Он жил со мной, чтоб мельком из окна увидеть, как спешит к себе она. Теперь всё тихо, все ложатся спать, и я уже одна,- одна опять. В Израиле, стань иль останься гоем /когда бы можно знак стереть!/, клеймо подводит у могилы: беспокоим досмотром поздним праздно. Брось письмо! Нас отпоют пронзительно и страшно, не в гроб забьют, а саван - он бумажный почти что; ни цветочка на песке, и кажется, вся жизнь на волоске от ужаса. Моя соседка русской была, представь, и у нее под блузкой нашли дневник, и всё отдали мне, чтоб отослать завистливой родне. Но никого нет у нее на свете - на том? на этом, и теперь в ответе я за нее, хотя на мой ответ ни спроса, ни привета нет и нет. Я по частям пошлю тебе страницы, они одни вернутся за границу... Да в том беда, что мы разобщены, и нет у нас ни дома, ни страны.
/П о с т с к р и п т у м. Больница Хадаса/.
Пошли дожди. Я связываю ставни веревкою. Боюсь теперь веревок. Мы никогда счастливыми не станем, в восторге плача от пустых обновок. Он верит богу, он боится бога, его учили так, хотя согласен: жечь хлеб нельзя, когда голодных много. Подвластен он болезням и соблазнам; под полиэтилен он прячет шляпу чернильную: в грозу у них так модно - в чулках и туфлях с пряжкой. Пес мне лапу дает, и я его целую в морду. А в пятницу иерусалимский рынок вылизывают наши эмигранты и роются в грязи, а бог низринут - поют колокола, и бьют куранты на Спасской башне. Морг был очень долго у самой Русской миссии, у входа, где набежала слёз, должно быть, Волга, и за решеткой плавала свобода. Мои монашки, убирая чётки, мне говорят по-русски: - Наши сестры тебе откроют. И впускают чёрта туда, где просто, солнечно и пёстро.
Ч А С Т Ь 2. МУСУЛЬМАНСКАЯ. Д Н Е В Н И К. Я высыхаю вдали красной хевронской земли, слезы мои солоны, как виноградные листья. Серп мусульманской луны мне колыбельной пролился. Кладь меловая камней - кто там и как там за ней? Плугом вспахали скалу братья, и лица в мелу. Линии пиний дрожат, и с кипарисовых шишек мятной прохладой ножа слизывай /линии дышат бедрами/, скусывай клей /вёдро за тысячелетье/, запах победы - елей, мертворожденные дети. ...Убийца, я сама схожу с ума, но это всё, что наполняет светом остаток жизни,- упивайся, тьма, заземлена любовь у мокрых веток; умолкни, сердца усмиренный стук, устрашены - у старшины под мушкой - Давид, весенний гусельный пастух, и Магомет, берут меня на пушку,- всё ж на опушке гусеничный след недаром остывает, а по струйке малиновой лежат себе по струнке в обнимку наши боги столько лет. Так схожи смех и плач. Спаситель мой - палач. И сложное в простом зачеркнуто крестом. С утра пароль - хамсин, я закрываю трисы, щекочет из трясин продажная актриса,- ломает стенку пыль, в пылу любовном плачет соседка, по-собачьи раввин завел, завыл на смутном языке, перемежая мякоть, и так - рука в руке - мы обе будем плакать. / Б о л ь н и ц а Х а д а с а /. Не говори, что до сих пор тебя люблю - к земле приникнув - ловлю я птичий разговор,- ну ничего, и я привыкну, едва читая с двух сторон - в раю отсюда ближе к богу - я понимаю крик ворон, по кругу кратному - дорогу! У мужа маленькая дочь мертва, возлюбленный на Пряжке заснеженной; и мне помочь врачи не в силах, узел тяжкий распутать, выпытав детей, загубленных в больницах скользких. А скольких ты любила, скольких не выпускала из сетей? И, выполаскивая соль, выплескивая пляски боли, доколе биться мне, доколе меня казнишь ты, смутный сон, где на мечеть Омара снег ложится, кровь с рябиной птицы клюют - и лед. А крик двоится. Но испокон святой Хеврон скрывал не жертву, а убийцу. Моя нездешняя сестра, ласкай меня в водовороте! - Стараюсь, милая,- стара, как смерть, а силы на исходе. ............................. Хожу по лепесткам, люблю тебя, защиты ищу, мы обе сшиты пунктиром у виска ружейного - точь-в-точь ты - мама, ты - и дочь. От одиночеств - мел. И не захочешь - мил, кто первый обратил не в веру, а глаза и руки - на меня, пока была гроза,- пришпоривай коня и ноги уноси. - Тебя, не оброня, бросали на Руси. Бат - Шева, отойди от мокрого окна, я на твоей груди всей улице видна. В безумии таком запахло дома смертью; Вирсавия пешком спасается от сердца Давидова,- Давид, за что убили мужа? Я послужу ему же, у мужа прежний вид,- глаза твои, Давид. И на коне вперед он в обелиск летит. Когда наш сын умрет, в Вирсавии? - В пути. . / Д о м а /. И я присмирела,- спасибо, больница Хадаса. Ни дела, ни тела, а как я хотела отдаться! Но мысли мои вороного крыла на исходе,- спасибо свободе. В осоку прорастает обелиск - один, другой, и пастбище военных дождем по склону вытекает вниз, от камня корчась у цветов нетленных. Лейтенантик Билл, скольких ты побил? / Стольких ты любил /. Лейтенантик Том розовым кустом спутался - без чувств - подрезают куст Мухаммед араб и Омар - араб, у работы раб, без работы - раб. Строен обелиск,- строен обелиск, стеллы о бок бок,- Стеллы о бок бок прижимают, - мог ты бы так, живой. Под землей промок, к солнцу головой. 27 тому, 27 ему, справа одному нынче 27, 20 слева - всем. Я веревкой на ночь связываю ставни, но ложусь я навзничь, воевать мы станем, до восхода солнца двигается мебель,- тень сквозная бьется. Отстою молебен завтра поутру - в некотором храме. Пожалей сестру теплыми губами - к маме. На белом осле каждый год приезжает Иисус, и ниткою бус развлекает субботний народ; он тащится к рынку, а крынку ему молока никто не подаст,- но да не оскудеет рука! И те же подсолнухи, в звезды уставясь чужие, хлебавшему солоно кашляют: жили мы, жили? Не жали заборы нам, и не обжулили нас ли, что мы незадорого прямо по снежному насту нежные семечки мокрым воронам крошили - еще не задолго - жили мы или не жили? Белый осел - он бывалый, он знает дорогу к дому, но хуже - а хуже и некуда - богу, рядом на койке в соседней Хадасе лежит - жил или жид? В болотном хаки у меня такие ножки! Пришла повестка - на коня, и по дорожке я на три стороны гляжу, но, всем чужая, я разделю себя: к ножу! и, провожая себя на линию огня - ату, в атаку! - стреляю в цель: убей меня, - убей, собаку! Ч А С Т Ь 3. ИУДЕЙСКАЯ. Милая моя половинка, всё тебе тут будет в новинку. Я вчера отморозила пальцы, пока мы целовались в подъезде; батареи на лестничной клетке лопнули в нашем доме, что бывает не так уж редко, ну а кроме этого, кроме - хорошо, что мы снова вместе после долгой и глупой ссоры и не можем никак наглядеться друг на друга. И разговоры наши детские, - ты же знаешь, что любовь никуда не едет, - русский он, с голубыми глазами и кудряшками золотыми. Наша родина только с нами, - остальные все разбежались. В скором будущем - со святыми упокой, - но к чему нам жалость? Подступила чума, и в каждом доме - перепись нас, изгоев, но живу я еще, пока что. Умерла моя мама с горя. Я - такая же. Похудела, - даже дело не в том, и дела нет; гвоздики в ларьке завяли за январским стеклом, при свечке. Но еврейские человечки не помнят свои печали. Всё зима эта длится, длится, заметает Неву поземка. Никуда не смотрит милиция, - хочет спать она и позевывает. Я-то знаю, что жизнь сломала и себе, и маме, - обеим, но мой мальчик боится, - мало того, - притворяться евреем. Понятно, возьмут меня сразу. Но сначала закончу фразу эту. Дневник прочла я сумасшедшей твоей соседки. Жизнь - не добрая и не злая, но где ни сиди - ты в клетке. А когда мы вечером ляжем, и никто не шаркает в кухне, я представлю, что мы на пляже, что от голода мы не пухнем; он обнимет меня, любимый, и такие слова я слышу, - наконец-то вдвоем, одни мы! Самая желанная, - ты же видишь! - он мне шепчет и целует земли крепче. Обхвачу я его, заплачу, - никогда не будет иначе. Я смотрю из окна, в прорезь, облака надо мной - всё те же. Никогда мы не будем порознь, - только где он, покой, где же? В темноте те же и не те мы; мы встречаемся нынче ночью, чтоб не знали соседи, с кем он. ............................... Впрочем, это другая тема. Иерусалим. 12 и13.12.1993; 14 и 19.03.1994
© Лариса Володимерова.
Перепечатка и публикация только с согласия автора.


Design by: Buzz Designs
Hosted by uCoz